Тревожно, неспокойно было на душе у Мехти. Он чувствовал себя так, будто его долго жестоко били... И не сосчитать - сколько уже ударов приняло его сердце!
Мехти шел по направлению к Плаве. Привычно сворачивал с одной тропинки на другую и ничего не видел перед собой. Может, следовало бы выбрать другую дорогу, побезопасней. Но Мехти не терпелось узнать, что с Васей: Вася непременно должен был пройти через Плаву. Как-то у него нога?.. Дошел ли он до своих?..
Там, где тропа становилась совсем узкой и ели росли гуще, Мехти окликнули по-немецки:
- Стой! Руки вверх!
Не успел Мехти опомниться, как его окружили гитлеровцы. Сопротивляться было бессмысленно.
В Плаве было полно фашистов. Идя под конвоем гитлеровцев мимо домов, Мехти незаметно поглядывал на окна: не покажется ли хоть одно знакомое лицо? Но все окна были наглухо забиты. Мехти не встретил никого из знакомых. Может, это и к лучшему: крестьяне встревожились бы, увидев его схваченным, и это могло выдать его.
Конвоиры Мехти остановились у дома, который охранялся зсесовцами. В этом доме жила прежде Лидия Планичка, и Мехти часто приходилось бывать здесь. А теперь дом занят, наверно, под немецкий штаб. Да, так и есть. Мехти провели через одну из комнат в другую, и он очутился перед фон Шульцем.
Шульц молча, кивком показал Мехти на стул. Когда тот сел, Шульц устало зевнул. Что-то в этом бродяге наводило на подозрение, но Шульц был далек от мысли, что перед ним не кто иной, как Михайло. У Шульца был острый, способный к логическому размышлению ум, и он вскоре убедил себя, что никакого реального Михайло не существует - партизаны совершают ту или иную диверсию, а потом приписывают ее одному лицу. Конечно, Шульц не пытался убедить в этом своих подчиненных. Пусть ищут и пусть хватают всех подозрительных - чем меньше тех, кто не заслуживает доверия, тем лучше. При малейшем подозрении надо отправить на тот свет и этого бродягу.
Хлопнув ладонью по столу, Шульц неожиданно крикнул:
- Михайло!
Мехти медленно повернул голову к двери, кого это там увидел гестаповец?..
Два гитлеровца, сидевшие в комнате вместе с Шульцем, испуганно поднялись с места, держа руки на кобурах пистолетов. Мехти перевел недоуменный взгляд с двери, в которой никто так и не появился, на Шульца.
- Это я тебе! Тебе! Ты есть Михайло, - коверкая русские слова, сказал Шульц.
Мехти пожал плечами, проговорил по-немецки:
- Не понимаю...
Шульц усмехнулся:
- Подожди, мы тебя заставим понять!
Но в душе он немного успокоился: слишком уж глупый, растерянный вид был у бродяги. Задержавшись взглядом на этюднике, болтавшемся у Мехти сбоку, Шульц дал знак своим помощникам взять у задержанного подозрительный ящик. Заметив, с какой нерешительностью они приближаются к нему, Мехти добродушно улыбнулся, снял с плеча этюдник и протянул его гитлеровцам. Те отдернули руки. Тогда Мехти положил этюдник на стол.
- Это все, что у меня есть, - сказал он; потом, словно вспомнив о чем-то, полез в карман, - и вот еще несколько лир!..
- Что в этом ящике?
- Краски, кисти, палитра, - охотно перечислял Мехти.
- Проверить! - приказал Шульц. Ящик раскрыли. Там действительно оказались кисти и краски. Щульц любил все исследовать тщательно. Из каждого тюбика выжали и подвергли анализу краску. Ничего подозрительного не обнаружилось: кисти как кисти, палитра как палитра, и краски самые настоящие.
- Твое имя? - выкрикнул Шульц.
- Огюст... - испуганно заморгав, ответил Мехти.
- А фамилия Ренуар, не так ли? - засмеялся гестаповец.
- О нет, Краусс... Огюст Краусс... А Огюст Ренуар - это знаменитый французский импрессионист...
- Ах, ты и это знаешь... Похвально... Кто ты, откуда?..
- Я родился в Париже... На улице Коммунаров... Дом семь дробь два. А комната в полуподвале...
- Одно лживое слово - и можешь считать себя покойником! - холодно предупредил Шульц, показав на свой браунинг.
- О нет же, месье!.. Темный, сырой полуподвал... Отец у меня был немец. Он, к сожалению, рано умер. А мать - француженка. Она старалась воспитывать меня, как француза... С детства я увлекался живописью. И вот брожу теперь по чужим дорогам: податься мне некуда, мать погибла во время бомбежки, а я...
Шульцу надоели, наконец, его разглагольствования, и он велел увести задержанного.
Мехти повезло: пока он находился у Шульца, в Триесте, в один и тот же час, была взорвана казарма и подожжен склад с немецкой пропагандистской литературой. Тщательное расследование показало, что обе диверсии произведены... тем же вездесущим Михайло. Шульц снова равнодушно зевнул. Один и тот же Михайло в разных концах города!.. Да еще один здесь под замком у него... Ну их всех к чертям!
Неожиданно гестаповца осенила блестящая идея. Ведь не так уж трудно узнать насчет француза - тот ли он, за кого себя выдает. Надо дать ему в руки кисть, и пусть он напишет портрет Щульца!
Шульц достаточно опытен, чтобы отличить профессиональную кисть от любительской.
Мехти вызвали к Шульцу, и тот выразил желание позировать художнику. Француз согласился с охотой, но намекнул, что неплохо было бы, если бы ему заплатили: ведь только своим искусством он и кормится, месье офицер должен понять это... Шульц улыбнулся снисходительно: наглость француза ему понравилась, Такой далеко пойдет!..
- Плата будет зависеть от качества работы! Может, получишь и деньги... а может, пулю в лоб!
Мехти, вздохнув, развел руками (он довольно часто прибегал здесь к этому жесту) и занялся своим хозяйством. Смастерить подрамник и натянуть холст помогли ему сами гитлеровцы.
Мехти вернуля этюдник, и он приступил к работе.
Однако он и представить не мог, что она окажется такой трудной. Неимоверно трудной!..
Трудно было писать портрет, не делая набросков, зарисовок. Мехти спешил, и к тому же он знал, что искусство бродячего художника заключается, прежде всего, в экспромтности. Трудно было и потому, что Мехти мешали: при сеансах неизменно присутствовали, не сводя глаз с Мехти, оба помощника Шульца; в комнату то и дело входили офицеры, солдаты вводили арестованных (к счастью, среди них не оказалось знакомых Мехти крестьян).
Однако все это было сущими пустяками в сравнении с теми трудностями, с которыми пришлось столкнуться Мехти, как советскому художнику.
Мехти мог написать картину лучше или хуже, с большим или меньшим совершенством, но одного он не мог: кривить перед собой душой, писать неправду... Всей жизнью своей, всеми традициями, на которые опиралась современная живопись его страны, он был воспитан правдивым художником, который своими картинами выражает свое отношение к жизни.
А вот здесь, сейчас, все нужно иначе. Когда Шульц встал у окна, властно оперся рукой о стол и, чуть приподняв тяжелый подбородок, повернул лицо к Мехти, Мехти уже знал, как его надо писать. Перед ним было лицо умного, хитрого, хладнокровного убийцы. Он сейчас, правда, никого не пытал, никому не угрожал, ни в кого не стрелял, а стоял у окна с властным, немного надменным видом, одетый, специально ради такого случая, в аккуратный, тщательно отглаженный китель, в напряженной позе человека, не привыкшего позировать, и, однако, на полотне его нужно было изобразить таким, чтобы, взглянув на картину, люди увидели его и вешающим, и пытающим, и расстреливающим.