Если мы обратимся к истории войн вообще, то часто мы найдем в ней нечто противоположное такому непрерывному стремлению к цели, и пауза и бездействие покажутся нам основным состоянием армий во время войны, а действие – лишь исключением. Это могло бы чуть ли не поколебать нашу веру в правильность созданных нами положений. Но в то время, как военная история подтверждает сомнения массой приводимых ею фактов, ближайший ряд войн вновь оправдывает нашу точку зрения. Революционные войны даже с избытком свидетельствует об ее реальности и с избытком доказывает ее необходимость. В этих войнах, и особенно в кампаниях Бонапарта, ведение войны достигло той не знающей ограничений степени энергии, которую мы считаем естественным законом войны. Следовательно, такая степень возможна, а если возможна, то и необходима.
В самом деле, как разум мог бы оправдать растрату сил, сопряженную с войной, если бы действие не являлось их задачей? Булочник растапливает печь лишь тогда, когда он готовится сунуть в нее свои хлебы; лошадей запрягают в повозку лишь в том случае, если собираются ехать. Зачем же делать огромные усилия, сопряженные с войной, если они не должны вызвать ничего другого, как только подобные же усилия со стороны неприятеля?
Вот что мы можем сказать в защиту общего принципа; теперь – об его видоизменениях, поскольку они вытекают из самой природы дела, а не из конкретных особенностей.
Здесь надлежит отметить три причины, которые образуют внутренний противовес и препятствуют тому, чтобы часовой механизм слишком быстрым и непрерывным ходом исчерпал свой завод.
Первая причина, которая вызывает постоянную склонность к остановке и через то становится тормозящим началом, – это природная боязливость и нерешительность человеческого духа, своего рода сила тяжести в моральном мире, которая, впрочем, вызывается не силами притяжения, а силами отталкивания, именно – боязнью опасности и ответственности.
В пламенной стихии войны заурядные натуры оказываются слишком тяжеловесными; движение будет длительным лишь в том случае, если оно будет получать сильные и частые импульсы. Одного только представления о цели войны редко бывает достаточно, чтобы преодолеть эту тяжеловесность. Нужно, чтобы во главе стоял воинственный и предприимчивый ум, который чувствовал бы себя на войне как рыба в воде, в своей подлинной стихии, или чтобы сверху проявлялось сильное давление, иначе неподвижное стояние на месте станет нормой, а наступление будет уже исключением.
Второй причиной является несовершенство человеческой проницательности и суждения; на войне оно выступает особенно ярко; даже собственное положение в каждый данный момент не всегда точно известно, а положение противника, закрытое завесой, должно разгадываться по скудным данным. Благодаря этому часто случается, что обе стороны видят свою выгоду в одном и том же, тогда как данное явление отвечает более интересам одной стороны. В этих условиях обе стороны могут думать, что поступают мудро, выжидая другого момента, как мы об этом уже упоминали в V главе 2-й части [66] .
Третья причина, которая задерживает, как тормоз, ход машины и время от времени вызывает полное затишье, – это превосходство обороны; А может считать себя слишком слабым, чтобы атаковать Б, из чего, однако, не следует, чтобы Б был достаточно силен, чтобы атаковать А. Прирост сил, который дает оборона, не только исчезает в процессе перехода к нападению, но передается противнику, подобно тому как, выражаясь алгебраически, разница между а+б и а-б равна 2б. Таким образом, может случиться, что та и другая стороны не только считают себя слабыми для перехода в наступление, но и действительно слишком слабы для этого.
Итак, заботливое благоразумие и страх перед слишком большой опасностью находят внутри самого военного искусства удобные позиции, чтобы доказывать свою правоту и укрощать стихийную необузданность войны.
Тем не менее, эти причины едва ли могут без натяжки объяснить те продолжительные задержки, которые наблюдались в прежних, не вызванных более глубокими интересами войнах, когда безделье и праздность занимали девять десятых времени по сравнению с проведенным под ружьем. Такое явление вызывалось, главным образом, тем влиянием, которое оказывали на способ ведения войны требования одной стороны и состояние и настроения – другой, как мы уже говорили в главе о существе и цели войны.
Эти данные могут получить такое подавляющее значение, что война становится половинчатой. Часто войны представляют собой лишь вооруженный нейтралитет или занятие угрожающего положения, чтобы поддержать ведущиеся переговоры, или же скромную попытку добиться небольшого преимущества и затем выжидать, чем дело окончится, или, наконец, выполнение тягостной обязанности союзника, которую осуществляют с предельной скупостью.
Во всех подобных случаях, когда столкновение интересов ничтожно, начало вражды слабо и нет охоты особенно навредить противнику, а равно и от него не грозит большой опасности, – словом, когда никакой крупный интерес не толкает и не подгоняет, правительства не желают ставить слишком много на карту. Отсюда и появляется то вялое ведение войны, в котором дух вражды, присущий настоящей войне, посажен на цепь.
Чем более война становится половинчатой, тем более у ее теории будет не хватать необходимых точек опоры и оснований для правильного ее построения; диктуемого необходимостью будет все менее и менее, и начнет преобладать случайное.
Однако и в такой войне может быть свой разум; даже, пожалуй, здесь для разума открывается больший простор и более разнообразное поле деятельности, чем в другой войне. Азартная игра со свертками золота словно превращается в коммерческую игру на гроши. И здесь-то ведение войны заполняет время всевозможными мелкими выкрутасами: аванпостными стычками, балансирующими на грани шутки и серьезного дела, пространными диспозициями, не дающими никаких плодов, занятием позиции и выполнением маршей, которые впоследствии признаются учеными лишь потому, что мелочная, крошечная причина, их обусловившая, оказывается для истории потерянной, и простому здравому смыслу они ничего не говорят. Повторяем, именно здесь-то и обретают некоторые теоретики будто бы подлинное военное искусство. В этих фехтовальных приемах старых войн видят они конечную задачу теории; господство духа над материей и войны последних лет кажутся им грубым кулачным боем, который ничему не может научить и на который надо смотреть, как на возврат к варварскому состоянию. Такой взгляд столь же мелочен, как и облюбованное ими дело. Там, где отсутствуют большие силы и большие страсти, конечно, ловкому уму легче вести свою игру, но разве руководство крупными силами, работа за рулем среди бури, под ударами разъяренных волн, уже сами по себе не являются более высокой деятельностью духа? Разве указанное искусство фехтования не охвачено этим другим видом ведения войны, не является его частицей? Не относится ли первое к последнему, как движения, происходящие на корабле, к движению самого корабля? Ведь оно может существовать лишь при том безмолвно заключенном условии, что противник будет действовать в том же духе. Но знаем ли мы, как долго он будет подчиняться этому условию? Разве французская революция не обрушилась на нас, охваченных уверенностью в непогрешимости старых приемов, и не отшвырнула нас от Шалона до самой Москвы? А разве перед этим Фридрих Великий подобным же образом не застиг врасплох австрийцев, успокоившихся на своих старых военных навыках, и не потряс до основания их монархию? Горе правительству, которое со своей половинчатой политикой и скованным военным искусством натолкнется на противника, не знающего ограничений, подобно суровой стихии, для которой нет законов и которая подчиняется только присущим ей самой силам! Тогда всякое упущение в энергии и напряжении ляжет лишней гирей на чашку весов противника; в это мгновение не так легко будет изменить стойку фехтовальщика на позу атлета, и часто будет достаточно небольшого толчка, чтобы все повалить на землю.