— Хреновые дела, Эрнст. Что ты скажешь про Пауля?
— Пауль? Выберется. Он поправится. Внешне будет таким же, но внутри он сломался.
Эрнст, как усталый старик взгромоздился на заднее сиденье. Протягивая здоровую руку, он улыбнулся:
— Бывай, Цыпленок. Теперь сам за собой смотри!
Это было долгое рукопожатие, они посмотрели друг на друга, Блондин кивнул:
— Да, Эрнст. Поправляйся. Еще увидимся.
— Да, — процедил он сквозь сжатые зубы. — Когда- нибудь где-нибудь. Самое позднее — после войны в Мюнхене.
Дори натянул на глаза очки, пожелал всем доброго утра и медленно тронулся. Последнее, что видел Блондин, — это был мюнхенец с непокрытой головой, махавший стальным шлемом.
Их осталось только двое. Двое из двенадцати. И всего за одиннадцать дней. Если причислить пополнение — Пимпфа и Шалопая, которые все еще оставались в отделении, это выглядело несколько лучше.
«Мечтой свиньи» или большим счастьем был «выстрел на родину», требовавший длительного процесса выздоровления. И совсем плохо, если «героическую смерть» описывали в газете в черной рамке под изображением Железного креста!
Ханс теперь командир взвода. Но как командиру командовать ему в общем-то некем. Он почти не говорит. И говорить ему нечего. Впрочем, он придерживается мнения, что битва под Курском провалилась. А Блондин подтягивает губу к носу и не находит ничего, что свидетельствовало бы против этого.
Пимпф принял пулемет Пауля, а Шалопай, чертыхаясь, стал таскать за ним ящики с лентами.
Дори остался Дори. После того как его друг техник пропал, он, кажется, почувствовал бóльшую связь с отделением. Точнее это знал бы только шпис, но он лежал в изрешеченном «Штейр-кюбельвагене», на котором хотел подвезти на передовую продовольствие и боеприпасы. Шпис больше не знает ничего.
День последний
15 июля 1943 года
Монотонно сыплет дождь. Солдаты сидят в своих окопах, натянув над головами пристегнутые одна к одной плащ-палатки, и смотрят усталыми сонными глазами на ненастный день. Невысокие деревья со свисающими ветвями стоят, словно темная стена неизъяснимой печали. Чавкающая раскисшая глина, холодная сырая трава, пласты грязи и этот моросящий дождь пробирают до костей.
Блондин присел на поваленное дерево. По овражку тонкой серо-коричневой струйкой текла вода. Он смотрел через узкий разрез своей плащ-палатки на противоположный склон, по которому непрестанно вниз стекали ручейки, бороздящие пашню. Грязная вода журчала в глубоких промоинах овражка, стекая вниз, и на короткое время собиралась у его ног.
Пара сапог прочавкала мимо. Это, должно быть, Ханс.
Дождь вызывал мрачные мысли. Ручьи смывали их, уносили с собой и топили. Не думать, не чувствовать, не делать — ничего.
Через два часа они пошли в атаку.
* * *
«Мои дорогие!» — не так-то просто писать одной рукой. Бумага то и дело соскальзывает. Буквы выглядят словно пьяные.
Медсестра секунду наблюдала за усилиями Блондина, покачала головой, вышла из зала и через пару минут вернулась с красной резинкой для консервных крышек. Она прижала ею лист бумаги к подложке и ободряюще улыбнулась ему. Он поблагодарил, взял свой карандаш, притянул к носу верхнюю губу и продолжил писать:
«Лежу в госпитале и чувствую себя по-свински отлично. — Он зачеркнул „по-свински“. — Рука уже почти не болит. Только по ночам ее прихватывает, как будто скребут и царапают тысячи чертей. Особенно ноют и горят пальцы. А когда я хочу их почесать, то замечаю, что чесать уже нечего. Это странно. Руки уже нет, а она как будто все равно здесь. Я могу двигаться, хотя все при мне и передвигаться никуда не надо. Нога уже в порядке, только крестец иногда сходит с ума, колет и тянет, как будто я поднял большую тяжесть. В любом случае, худшее уже позади, и я рад переводу в госпиталь на территории рейха».
Он критически рассмотрел написанное и довольно улыбнулся.
«Слава богу, мне угодили в левую. Рука пропала, и мало надежды, что вырастет новая». Глупости. Он взял карандаш и хотел зачеркнуть последнее предложение. Пожал плечами, скривил лицо, так как необдуманное движение причинило боль, оставил все, как было, и стал писать дальше: «Юмор висельника. Главное, я не теряю самообладания, иногда, по крайней мере. В любом случае, настроение у меня не такое, как у инвалида. Как это все случилось?
Мы пошли в атаку. Из оврага под проливным дождем. Небо сильно плакало, и вскоре нам тоже досталось. Мы — точнее сказать, то, что осталось от нашего батальона, — продвинулись далеко вперед. Помню только, как выглядели мои сапоги. На них налипли огромные комья грязи, с каждым шагом становившиеся все больше и тяжелее. Артиллерия наша была в отпуске. В любом случае, мы ее не видели и не слышали. Наши танки дрались с Т-34 и останавливались. И это было настоящим чудом. И тут началось! Иван! Мы, идиоты, бежали навстречу контратаке! Бежали? Мы пытались ковылять по земле, как кроты, которые не умеют плавать. Потом подошли русские танки и завершили дело. Они развалили едва выкопанные окопы, стреляли во все, что шевелилось, намотали раненых на гусеницы. Рядом со мной ранили Пимпфа. Он звал санитара, но тот не пришел, так как не мог прийти — лежал в нескольких метрах позади с простреленным животом. Я подскочил, чтобы помочь Пимпфу. Удар в левую руку опрокинул меня в грязь. „Ничего страшного“, — подумал я. А Ханс — мой командир взвода — кричал, хотел узнать, что со мной случилось. Я крикнул, что со мной все в порядке, подполз к Пимпфу и лег за пулемет. Пимпф стрелять больше не мог. Осколком ему разорвало предплечье. Сначала я еще видел русских, потом не смог больше держать голову. Что было дальше — не помню.
Когда очнулся, почувствовал сильную боль. Дождь продолжал все еще лить как из ведра. Пимпф лежал рядом со мной. Он не шевелился и был перевернут, по-видимому, хотел бежать назад и при этом был убит. Я переломил его жетон и попытался отползти в глубокую воронку от крупнокалиберного снаряда. Можете себе представить, как я испугался, когда увидел там лежащего убитого русского. Перед другими воронками тоже лежали убитые гвардейские стрелки.
Я посмотрел на свои часы — они остановились.
Рукава куртки и рубашки у левого локтя стали твердыми от запекшейся крови. Счастье и несчастье. Кровь остановилась из-за того, что я лежал животом на руке. Попробовал пошевелить пальцами — не получилось. Осторожно маленькими ножницами для стрижки ногтей я разрезал рукава куртки и рубашки. Я резал все глубже и глубже через кровавое месиво. И странно — я не пришел в отчаяние и не испугался, когда увидел свою руку, лежащую отдельно от меня. Не понимая, почти помешавшись, я смотрел на желто-синюю руку и на часы, лежавшие передо мной, как на что-то такое, что было не частью меня. Механически я взял часы. Вы их, конечно, помните. Это был подарок дедушки на конфирмацию. Перетянул предплечье ремешком от котелка и осмотрелся. След танка отпечатался в нескольких метрах от позиции пулемета. Он был кривой, и колеи были наполнены водой. Собаки ехали от окопа к окопу. Почему именно меня они не взяли — не знаю.