Это путешествие — Италия, Азия, Африка, Ява — завершилось в первый год нового века. В 1900 году экспедиция вернулась на родину, и Кох сделал еще один обширный доклад о результатах своих поездок.
И стал готовиться к Международному медицинскому съезду, который должен был состояться в Лондоне в следующем году.
Все та же бугорчатка! Все те же попытки найти средство лечения туберкулеза… Все то же стремление еще глубже постичь повадки открытой им бактерии.
Но вот удивительно: Кох был поистине великим ученым во всем, что он делал, кроме… кроме самого любимого и самого главного, к чему он стремился двадцать лет: туберкулина. Этиология сибирской язвы, туберкулезная палочка, холерный вибрион — несомненно, величайшие открытия в науке и, несомненно, одни из самых важных в истории медицины. Даже в тех областях, где Кох, казалось бы, ничего не открыл, где занимался простой будничной работой исследователя — перемежающаяся лихорадка, бубонная чума, чума рогатого скота, малярия, сонная болезнь и др., — даже здесь его труды, хоть и не были магистральными, оставляли значительный след в истории изучения и борьбы с этими болезнями.
А вот туберкулин — детище, цель его жизни! — туберкулин неизменно проваливался. Более того, все, что Кох предпринимал для дальнейшего изучения туберкулеза после 1890 года, — все, или почти все, было ошибочным.
Как и чем объяснить такой парадокс? Тем ли, что Кох-ученый исчерпал свои возможности? Или тем, что Кох-человек именно в этом вопросе становился таким, каким не должен быть ученый?
Уязвленное самолюбие, потрясающий контраст в положении до туберкулина и после него, померкнувшая (незаслуженно!) слава, стремление во что бы то ни стало доказать, что он все-таки прав, что он своего добьется, — и все это с целями достаточно эгоистическими — вот что мешало Коху однажды исправить свой промах и завлекало его все глубже и глубже в дебри ошибочной теории и практики.
Продолжая — в который раз! — усовершенствовать новую разновидность туберкулина, Кох занялся исследованием туберкулеза рогатого скота. И опять, как уже однажды было, не доведя исследования до конца, не проверив и не исчерпав всех возможных возражений; поссорившись в свое время на этой почве с одним из самых своих талантливых учеников — Эмилем Берингом; отметая все и всяческие возражения, которых он не терпел в своей работе, Кох безнадежно запутался и впал в еще одну, далеко не только теоретическую ошибку.
Ошеломленные участники Лондонского конгресса услышали в сообщении Коха: общепринятое до сих пор мнение о том, что бугорчатка скота и человека вызывается идентичными микробами, — неверно; это совершенно различные заболевания; туберкулез коров не может быть передан человеку, а, стало быть, молоко больных коров не является источником заразы для людей.
Сообщение произвело сенсацию: Кох все-таки был Кохом, и во всем, кроме туберкулина, ему по-прежнему верили…
В экспедициях, которые теперь предпринимались постоянно, Кох снова оставался прежним Кохом. Больной, стареющий, он продолжал работать, и работа доставляла ему радость.
День своего шестидесятилетия он провел в Центральной Африке — обычный рабочий день, как и множество других. Только к вечеру, почувствовав усталость, написал дочери письмо:
«…В этот день рождения началась моя настоящая старость. Хотя я чувствую себя еще свежим и способным к работе, но скоро это должно наступить. Иногда у меня бывают ощущения, что у меня легкие признаки сердечного удушья, связанные с коротким дыханием. Это быстро проходит, но все же требует осторожности…»
Осторожность! Она была ему чужда там, где речь шла о научных исследованиях. Она осталась чуждой ему и теперь, когда началась его «настоящая старость»…
В Южной Родезии распространилась неизвестного происхождения эпизоотия чумы рогатого скота. Кох выехал туда, чтобы продолжить некогда начатые исследования. Ежедневно в семь часов утра он с ассистентом выезжал к экспериментальной станции — несколько маленьких домиков, в которых жили три прикомандированных английских ветеринара, и три больших барака для подопытных животных. К приезду Коха на экспериментальной станции уже были подготовлены все нужные препараты. Начинался обычный рабочий день: окраска материала, микроскопирование, обследование животных и. т. Часами вскрывал Кох со своими помощниками трупы только что павших животных, часами стоял на ногах под тропическим солнцем. Мысль о старости и о сердечном удушье в это время не посещала его…
Неподалеку на деревьях посиживали огромные коршуны, — как только исследователи покидали место вскрытий, они стаями бросались на падаль и к вечеру пожирали все…
Короткий обеденный перерыв — и снова опыты, вскрытия, микроскопирование… Так шли дни один за другим, не исключая и воскресений. И в один такой жаркий день, распаленный на солнце, багровый от жары, Кох радостно объявил сотрудникам: возбудитель болезни, долго не дававшийся в руки, найден!
Кох назвал болезнь «африканской береговой лихорадкой». Возбудителем оказался микроб — тоненькая палочка и крохотные колечки, паразитирующие на кровяных тельцах.
Коху удается установить также и пути заражения: через клещей, в изобилии живущих тут. Но этом кончаются удачи: несмотря на многочисленные попытки, создать предохранительную прививку Кох не смог. И очень страдал от этого, предвидя насмешки своих недоброжелателей и их сомнения в его новом открытии, которые они не замедлят высказать.
Он стал очень чувствительным к подобного рода высказываниям: самолюбие его было легко ранимо. Он органически не терпел критики даже там, где критика была справедливой. Он не умел признавать свои ошибки, это было чуждо самой его природе. Завоевав в начале своей деятельности славу одного из точнейших исследователей, Кох, с одной стороны, перестал быть «точнейшим», с другой — уверовал в полную свою неопровержимость.
На все указания со стороны он реагировал желчно, грубо, недостойно великого ученого. Во всем он видел проявления зависти и человеческой злобы, все направленные против его трудов опровержения сводил к человеческой непорядочности.
«За что бы я ни взялся, — пишет он в одном из писем, — сейчас же появляется толпа недоброжелателей и завистников. Они бросаются на это дело, делают его спорным, а если им это не удается, стараются, чтобы мне стало противно им заниматься. Что мне пришлось пережить при исследовании малярии, и особенно в вопросе о туберкулезе, который в основном можно было считать разрешенным! Теперь все надо начинать сначала, или по крайней мере защищать, как будто ничего еще не установлено. Каждый брехун делает теперь прививку одному-единственному теленку, потом пишет полдюжины статей и делает такую мину, будто его случаем разрешен весь вопрос…»