Каждый день дозу вводимого инсулина нам увеличивали. Потеря сознания начиналась дней через пять, когда доза инсулина в уколе достаточно возрастала. Эта потеря сознания называлась инсулиновым шоком. В среднем, каждому больному врачи прописывали по 30 шоков. Однако, не каждый шок шел в счет, а только — «глубокий шок», когда человек уже ничего не чувствует и похож на труп. Для проверки Стеценко проводила рукой близко перед глазами больного и если он при этом мигал — шок не засчитывался.
На первых шоках больные еще могли ощущать объективные воздействия, но их мозг уже не мог анализировать их. Это состояние называлось гипогликемией. Санитар Савенков и его помощник — Евдокимов, очень любили издеваться над больными, находящимися в состоянии гипогликемии. Они щекотали им пятки, поднимали и трясли койку вместе с привязанным к ней больным. Больные, у которых мозг уже был наполовину отключен, реагировали странно и это очень веселило санитаров. Говорят, что по их требованию я пел песню:
«Тумбала — тумбала — тумбала-лайка…»
Другие ругались, плакали, смеялись… Когда крики надоедали, санитары затыкали рты больных тряпками.
Периоды гипогликемии врачи использовали по-своему. Бочковская или Березовская садились на стул недалеко от моей койки и койки Федосова с бумагой и карандашом в руках и записывали все слова, все выкрики, которые непроизвольно вырывались у нас во время беспамятства. Очевидно, Господь удержал меня от выдачи моих главных секретов в этом состоянии. Но о том, какие носильные вещи я сдал на тюремный склад и как они выглядят я рассказал. Савенков вместе с Евдокимовым пошли туда и дали заключенному кладовщику две банки консервов. Затем Евдокимов назвал себя Ветохиным и, отобрав лучшие предметы моего туалета, «подарил» их Савенкову, который должен был скоро освободиться.
О пропаже моих вещей стало известно только 4 года спустя.
Пробуждение после беспамятства было очень тяжелым но постепенно ощущение реальности возвращалось ко мне. Я почувствовал, что руки, ноги, да и все тело привязано к койке, и я лежу — в луже. Видя, что санитары не собираются меня развязывать, я сам кое-как развязал себе сперва руки, а потом освободил ремни, стягивающие тело. Сел в койке. Тем временем Федосов тоже пришел в себя и перестал выкрикивать разные бессвязные слова. Бочковская сразу встала со стула, захлопнула блокнот и вышла из палаты. Наконец, санитар подошел ко мне. Он подал мне в койку баланду и хлеб. Вся поверхность баланды была сплошным слоем покрыта сварившимися червями. На днях, больной санитар Цуканов, бывший рабочий-шахтер, попавший в тюрьму за попытку борьбы с коммунизмом методами саботажа, собрал всех червей из 9-ти наших мисок в одну миску. Получилась полная миска червей. Он показал ее Бочковской. Она ничего ему не сказала, но вскоре пришел Бугор и снял Цуканова с работы под предлогом, что он «возбудился».
Я знал, что червей есть можно. Черви — не то, что тухлая селедка, от которой случалась язва желудка. Я съел суп вместе с червями и пайку хлеба. Потом санитар дал мне сухое белье — переодеться. В заключение еще раз замерила нам кровяное давление и уже из палаты, на ходу, бросила мне:
— А тебе, Ветохин, осталось еще два шока!
— Как два? — удивился я. — Я считаю каждый назначено 30, сделано 29. Значит, остался один шок, вовсе не два!
— Два! — с ударением ответила Стеценко. — Считать не умеешь! — и вышла из камеры.
— Сволочь! Считать не умею! Прибавляет шоки! Так скоро и Лаврентьевна тоже лечить меня начнет!
Услышав мои слова, Евдокимов, просматривавший кой-то журнал, отбросил его от себя и бегом из камеры. Сразу же вернулась Стеценко:
— Кто это сволочь? Я — да-а-а? Я его лечу, сделать пытаюсь, а он меня сволочью называет! Ну, годи! Тебя еще не лечили ПО-НАСТОЯЩЕМУ!
После этой ссоры Стеценко сделала мне целых три шока. Потом Бочковская перевела меня в 3-ю камеру.
Глава 40. Сера как лекарство
В один из вторников осени 1969 года, часов в 1 дверь нашей камеры раскрылась с особенным на ее пороге показались ухмыляющиеся рожи санитаров:
— Ветохин, на выход!
Спрашивать причину вызова не полагалось. Я встал койки и вышел за двери. Тотчас один из санитаров схватил меня за шиворот и стал толкать вперед по коридору,
а двое других, подпрыгивая, улюлюкая и хохоча, сопровождали нас. Так мы, дошли до манипуляционной. В манипуляционной, да и во всем коридоре стоял запах серы, какой наверно бывает в аду. Адская прислужница, все та же медсестра Екатерина Степановна Стеценко в белом халате, с довольным, почти блаженным выражением лица, стояла у стола со шприцем в руках и смотрела на меня:
— Ну, Ветохин, будем по-настоящему лечиться, — напомнила она мне, и видя, что я медлю, сразу сменила довольное выражение лица на свое обычное, злобное:
— Ложись быстрее на топчан! Ведь ты не один у меня!
Я лег, а на ноги и на спину мне вскочили санитары. В ягодицу воткнулась тупая и очевидно толстая игла. Все возрастающая жгучая боль медленно стала распространяться от ягодицы по всей ноге.
— Вставай, Ветохин! Хватит валяться! — вскоре услышал я новую команду Стеценко. — Санитар! Следующего!
Когда я выходил из манипуляционной, у входа уже стояла очередь. Я увидел нескольких человек из нашей камеры, в том числе Молодецкого, Канавина и Никитина Молодецкий и Канавин вернулись в камеру скоро, а Никитина долго не было. Наконец, минут через 40 или даже больше, санитар привел и Никитина. Никитин был пожилым человеком среднего роста с седыми волосами и открытым выражением лица. Он не лег сразу в койку подобно остальным «серникам», а сел на койку и ногтем стал делать черточку на белой заштукатуренной стене. Меня интересовал этот человек и я спросил у него, что эта черточка означала. Никитин ответил охотно:
— Один укол серы — одна черточка. Потом сосчитаю сколько уколов серы мне сделают всего.
— А я и так запомню, — сказал я. — А где вы так долго были после укола?
— Какое-то лекарство в вену вводили, от которого пьянеешь. А потом спрашивали: участвовал ли я расстрелах евреев во время войны или нет? А я — не участвовал. Я наоборот спас двух евреев от расстрела.
Я сделал предположение: «Наверно вам дали барбамил?» Но он продолжал говорить о другом.
У Никитина было естественное желание рассказать о себе. Он очень давно молчал и, возможно, скоро ему предстояло замолчать навеки. В тот день я все узнал о нем.
Дмитрий Иванович Никитин — украинский колхозник, испытавший все тяготы советского крепостного права. Поэтому он приветствовал приход немцев, как освобождение от коммунистического ярма, и был за это назначен инспектором уголовной полиции. Перед возвращением Красной армии Никитин спрятался в доме сестры. Там он оборудовал для жилья подпол и прожил в этом подполе 24 года. Он научился шить на машинке и шил мужскую и женскую одежду, которую сестра продавала на базаре. По ночам Никитин выходил из своего тайника подышать свежим воздухом. Однажды он вышел днем и соседи на него донесли. На пытки перед казнью Никитина направили в Днепропетровскую спецбольницу.