Разговор перешел на общину. Л. Н. сказал:
— У мужика отнимают все, облагают налогами, всячески давят его. Одно еще осталось у него хорошее — это община. Так тут‑то все и принимаются бранить ее и на нее валить все беды крестьян, желая отнять у него и это последнее доброе начало. Как зло общины называют круговую поруку. Но ведь круговая порука — это общинное начало, примененное для фискальных целей. Если я хорошую вещь употребляю на злое дело, то это еще не доказывает, что вещь нехороша сама по себе.
Заговорили о Тютчеве. На днях Л. Н. попалось в «Новом Времени» его стихотворение «Сумерки». Он достал по этому поводу их все и читал больной.
Л. Н. сказал мне:
— Я всегда говорю, что произведение искусства или так хорошо, что меры для определения его достоинств нет, — это истинное искусство. Или же оно совсем скверно. Вот я счастлив, что нашел истинное произведение искусства. Я не могу читать без слез. Я его запомнил. Постойте, я вам сейчас скажу его. Л. Н. начал прерывающимся голосом:
Тени сизые смесились…
Я умирать буду, не забуду того впечатления, которое произвел на меня в этот раз Л. Н. Он лежал на спине, судорожно сжимая пальцами край одеяла и тщетно стараясь удержать душившие его слезы. Несколько раз он прерывал и начинал сызнова. Но наконец, когда он произнес конец первой строфы: «все во мне, и я во всем», голос его оборвался. Приход А. Н. Дунаева (друга семьи Толстых) остановил его. Он немного успокоился.
— Как жаль, я вам испортил стихотворение, — сказал он мне немного погодя.
Потом я играл на фортепиано.
Л. Н. просил не играть Шопена, сказав:
— Боюсь расплакаться.
Л. Н. просил что‑нибудь Моцарта или Гайдна.
Он спросил:
— Отчего пианисты никогда не играют Гайдна? Вот вы бы играли. Как хорошо рядом с современным сложным, искусственным произведением сыграть что‑нибудь Моцарта или Гайдна.
29 января, Москва. Мне хочется рассказать про разговор Л. Н. с экономистом Деном в тот вечер, когда был Шаляпин.
Л. Н. работает теперь над статьей по рабочему вопросу — «Новое рабство», и разговор касался рабочего вопроса.
Л. Н. сказал:
— Мы переживаем новую стадию развития рабства: рабство рабочего человека, страдающего под гнетом достаточных классов.
— Ни одно рабство не прекратилось только снизу, исключительно движением рабов. Мы видели это в Америке, у нас с крепостным правом. Так это должно совершиться и теперь. Только когда мы поймем, что иметь рабов постыдно, тогда только мы перестанем быть рабовладельцами и добровольно откажемся от эксплуатации рабочих классов.
— От рабов не может исходить освобождение. Единичные рабы, освободившиеся от рабского гнета, делаются в большинстве случаев особенно грубыми теснителями и насильниками своих прежних собратий. Да и не может быть иначе. Как можно требовать от них, забитых, измученных, чего‑либо иного? Только когда мы добровольно откажемся от постыдного пользования рабским трудом наших братьев — кончится рабство.
— Наука, поскольку она описывает и выясняет настоящее положение вещей, делает полезное и нужное дело. Но как только она начинает предписывать программы будущего — она делается несостоятельна.
— Все эти идеи восьмичасового рабочего дня и пр. только увеличивают, узаконивают зло. Труд должен быть не рабским, а свободным, и в этом все.
— Когда мужик встает до солнца и целый день трудится в поле, он не раб. Он общается с природой, он делает нужное ему дело. А когда он стоит на Морозовской фабрике у станка всю жизнь, выделывая какие‑нибудь ткани, которых он никогда не увидит и которыми ни он и никто из его среды пользоваться не будет, — тогда он раб и гибнет в рабстве.
— Железные дороги, телефоны и другие принадлежности цивилизованного мира — это все полезно, хорошо. Но если бы стоял выбор: или вся эта цивилизация — и для нее не сотни тысяч гибнущих жизней, а только одна жизнь, которая должна неминуемо погибнуть, — или не нужно цивилизации, тогда Бог с ней, с этой цивилизацией, с этими железными дорогами, телефонами, если они непременно обусловлены гибелью человеческой жизни!
24 февраля. 18–го, и 20–го был у Толстых. 18–го Л. Н. ходил «под Девичье» в балаган и потом в какой‑то грязный трактир, где особенно много пьянства и разгула, — для наблюдений. Л. Н. сказал:
— Я двадцать лет назад видел «под Девичьим» «Чуркина», которого сочинил какой‑то золоторотец — пропойца, а теперь смотрел «Стеньку Разина» — и это все то же самое. Разбой, насилие представлены как подвиг и приветствуются толпой. И замечательно, что, в то время как всякое слово в книжке, могущее внести свет в народное сознание, тщательно вычеркивается цензурой, такие представления допускаются с готовностью — цензурирует их квартальный. В течение двадцати лет этих «Чуркиных» и «Разиных» пересмотрело, наверное, миллион народу.
Говоря это, Л. H. вспомнил, как ему пришлось быть в работном доме, когда священник толковал Евангелие.
— Было прочитано место, где Христос говорит, что сказано: не убий, а я говорю вам: не гневайся напрасно и т. д. Священник стал говорить, что не нужно только напрасно гневаться, а что когда начальство гневается — это так и должно быть. «Не убий» тоже не значит, что убивать совсем нельзя. На войне или при казнях убийство нужно и не грех. Эго единственный случай для неграмотного человека вникнуть в смысл Евангелия, так как в церкви все чтения или невнятно бормочутся дьячком, или орутся диким голосом дьяконом, что делает их совершенно непонятными — и вот в каком виде толкуется народу Евангелие!
Много говорили о бурах и англичанах. Л. Н. сказал:
— Я всегда считаю нравственные мотивы двигающими и решающими в историческом процессе. И вот теперь, когда так ясно выразилась эта всеобщая ненависть к англичанам, — я не доживу, но мне кажется, что могущество Англии сильно пошатнется. Я это говорю не из бессознательного русского патриотизма. Если бы восстала Польша или Финляндия и успех был бы на их стороне, мое сочувствие принадлежало бы им как угнетенным.
— Русский народ, беспристрастно говоря, пожалуй, самый христианский по своему нравственному складу. Это отчасти объясняется тем, что Евангелие все‑таки читается русским народом уже девятьсот лет; католические народы до сих пор его не знают, а другие узнали только после реформации.
— Меня поразило, как в Лондоне при мне вели по улице какого‑то преступника, и полиция должна была энергично охранять его от толпы, угрожавшей разорвать его на части. У нас — наоборот: конвой отгоняет подающих милостыню, деньги и хлеб. У нас преступники, арестанты — «несчастненькие». Но теперь, к сожалению, это начинает изменяться к худшему, и наше мерзкое правительство всеми силами старается возбудить ненависть к осужденным. В Сибири назначены даже денежные премии за убитого беглого каторжника.