Наконец я услышал шаги на лестнице. Этих шагов было слишком много, но среди них я различил более легкие и стал молиться, чтобы это была мама. Это действительно была она, но когда она распахнула дверь и вошла, то выглядела очень странно.
— Вот твое лекарство, Мило.
Я уже принимал лекарство, но ничего не сказал. Я потянулся к двери, и мама дала мне таблетку и стакан с водой. Ее лицо было вытянутым и совсем белым, она пристально смотрела на меня, и в ее взгляде я прочел предостережение. Я старался не смотреть, но видел высокого мужчину, стоявшего рядом с ней и не спускавшего с нее глаз, чужого и сурового, уже распоряжавшегося ею. Я проглотил таблетку, как хороший мальчик, запил ее водой, а мама посмотрела на меня долгим-долгим взглядом, потом повернулась и закрыла дверь. Я слушал, как она спускалась по лестнице.
Значит, это была правда. Гестапо обыскивало дом, и уже не было надежды на то, что все происходящее на самом деле не происходит, и теперь мне нужно было закрыть дверь в альков. Я на цыпочках, чтобы не скрипнули половицы, прошел к буфету. У него были маленькие изогнутые ножки, я нагнулся, взялся за одну из них и попытался приподнять буфет. Он не шевельнулся. Я тянул изо всех сил. Ни с места. Я старался вовсю, но не мог оторвать ножку от пола даже на такое расстояние, чтобы под нее можно было просунуть листок бумаги. Тогда я решил придвинуть буфет к стене, упираясь в него спиной. Я навалился на него всем своим весом, я вложил в это усилие все, но добился только того, что мои ноги заскользили по натертому полу.
Я снова забрался в постель, промокшая от пота пижама прилипла к телу; я чувствовал себя совсем крошечным, меньше, чем коротенькие ножки буфета. Я подводил семью как раз тогда, когда она нуждалась во мне, и было ясно, что обнаружение наших запасов для гестапо лишь вопрос времени. Я натянул одеяло до подбородка и стал ждать.
Через какое-то время, после полудня, послышались шаги, которых я так боялся. Тяжелые, грохочущие по ступенькам, заглушающие друг друга. Два человека с засученными рукавами вошли в комнату не постучав. Они улыбнулись мне. Они бросили взгляд на буфет, отодвинутый от стены, обошли его и исчезли в алькове. Я слышал, как они копошились там. Теперь они знали все, но, когда вышли, они еще шире улыбались мне; может быть, они не увидели нашу картошку — но это было невозможно; может быть, они были добрые, может быть, они пожалели нас, может быть, у них тоже были дети, может быть, все будет хорошо…
Потом были еще приглушенные разговоры, и звуки шагов, и стук дверей внизу. Потом я услышал, как люди вышли в прихожую, а потом захлопнулась входная дверь. Заскрипела калитка, машина зашумела и отъехала.
В доме стало совсем тихо.
Я лежал под одеялом, скованный страхом и ожиданием, весь в поту, в лихорадке, стараясь не знать того, что я слишком хорошо знал, надеясь, что, если я не буду хотеть узнать, что происходит, этого на самом деле и не произойдет, молясь о том, чтобы снова послышались самые легкие в мире шаги, молясь, чтобы открылась дверь и мама вошла и обняла меня.
Ничего. Долгое время — ничего. Тишина.
Наконец зазвонил дверной звонок. Я лежал неподвижно, затаив дыхание. Я прислушивался к звонку и всем сердцем желал, чтобы пришла мама и открыла дверь. Звонок все звонил, потом затихал и звонил опять, как будто он разговаривал со мной, как будто он знал, что я дома.
Ладно, ладно, иду.
Я откинул одеяло и скатился по ступенькам. Никого. Мама ушла. Дом был пуст. По всей прихожей разбросаны вещи. Звонок все звонил, и я открыл дверь, а за ней стоял человек, который выглядел по меньшей мере на сто лет. Я попал в сказку братьев Гримм.
Наши соседи видели через задернутые занавески, как гестаповцы увели мою маму. Они знали, что я, скорее всего, остался дома один, но они боялись подойти к нашей двери и послали на разведку старого дедушку. Они думали, что он слишком стар даже для гестапо. Они боялись, но они придумали, как позаботиться обо мне в этот день. Они послали телеграмму маминому брату в Наход, а дедушка ночевал со мной в доме, чтобы я не оставался один. Он лег в другой спальне на втором этаже.
Мне кажется, я не сомкнул глаз в ту ночь, бесконечную ночь, ночь, достойную кисти Гойи. Мне было плохо, я весь вспотел, я тосковал по маме и не знал, наступит ли когда-нибудь утро. Вдруг я услышал шаги в коридоре возле моей комнаты. Что-то большое двигалось там, натыкаясь на вещи. Я скорчился под простынями и перестал дышать. Я надеялся только на то, что этот новый пришелец не найдет меня, но я уже не осмеливался даже надеяться; я знал, что самое худшее из того, что может случиться, случается и что шансов у меня нет. Я оказался прав. Кто-то открыл дверь, и мне захотелось умереть, а потом я услышал странный журчащий звук. Было так, как будто на пол лилась вода, и в комнате запахло мочой.
У соседского дедушки были слабые почки, а в незнакомом доме он заблудился. Он не смог найти выключатель, не смог найти туалет, но и терпеть больше он тоже не мог, поэтому он открыл первую попавшуюся дверь и облегчился, а потом ушел обратно спать. Когда я наконец понял, что это был старик, я не мог уразуметь, зачем он пришел писать в мою комнату. Я не знал, что он еще выкинет.
Я лежал в ужасе до самого утра, а в комнате воняло мочой. В первых розовых лучах рассвета, который все-таки настал, большая лужа, поблескивая, растеклась от двери до шкафа.
Утром приехал дядя Болеслав и помог мне сложить чемодан, с которым мне предстояло прожить следующие 35 лет. Мы заперли дом, сели в поезд и поехали в Наход, маленький городок на севере Чехии.
Моя мать стала одной из двенадцати женщин, арестованных гестапо 7 августа 1942 года в Чаславе. Все эти женщины были покупательницами в бакалейной лавке пана Хавранека. Ранее на той же неделе кто-то наклеил за ставнями лавки несколько антифашистских листовок. Хавранек не побежал с этими листовками в полицию, как предписывалось немцами. Он был одним из самых болтливых людей в городке, поэтому о листовках узнавал каждый, кто заходил за покупками.
Вскоре появились гестаповцы, которым тоже захотелось послушать эту историю. Не знаю, что сделали с Хавранеком в гестапо, чтобы заставить его назвать имена двенадцати женщин — постоянных покупательниц лавки. Он так и не вернулся с допроса. Наверное, его пытали. Он повесился в своей камере. Самоубийство Хавранека разрушило все дело. Гестаповцам так и не удалось узнать, кто же печатал листовки. После поверхностного допроса они отпустили одиннадцать женщин.
Единственной, кому не суждено было вернуться из колинской тюрьмы, была моя мама, хотя ее имя Хавранек мог назвать по ошибке. Наша семья сознательно избегала пользоваться услугами его лавки, потому что в стране, где любой обрывок сплетни можно использовать для сведения счетов с тем или с той, кого ты не любишь, длинные языки были особенно опасны.