Это внушение еще две недели назад было сделано непосредственно генералом Флери одному из членов прусской миссии и сводилось к тому, чтобы посоветовать императору Александру сделать указанный шаг, но мы не последовали ему. Так дипломатический поход трех держав затерялся в песках. Весь план графа Гольца казался мне политически неправильным и недостойным, задуманным скорее в парижском, нежели в нашем духе. Польский вопрос не представляет для Австрии тех трудностей, которые для нас неразрывно связаны с вопросом о восстановлении независимости Польши ввиду взаимно пересекающихся польских и немецких притязаний в Познани и Западной Пруссии, а также положения Восточной Пруссии. Наше географическое положение и смешение обеих национальностей в восточных провинциях Пруссии, включая Силезию, принуждает нас по возможности откладывать постановку польского вопроса. Поэтому и в 1863 году постановку этого вопроса Россией было целесообразно не поощрять, а напротив, предотвращать по мере сил. До 1863 г. было время, когда в Петербурге на основе теорий Велепольского [27] на пост вице-короля Польши намечали великого князя Константина с его красивой супругой (великая княгиня носила тогда польский костюм), с восстановлением, быть может, польской конституции, предоставленной Александром I и формально остававшейся в силе при старом великом князе Константине [28]. Военная конвенция, заключенная в Петербурге в феврале 1863 г. генералом Густавом фон Альвенслебеном [29], имела для прусской политики скорее дипломатическое, нежели военное значение [30]. Она воплощала собой победу прусской политики над польской, одержанную в кабинете русского царя и представленную Горчаковым, великим князем Константином, Велепольским, а также другими влиятельными лицами. Результат, достигнутый таким образом, опирался на непосредственное решение императора вопреки стремлениям министров.
Соглашение военно-политического характера, заключенное Россией с германским противником панславизма против польского «братского племени», решительно ударило по намерениям полонизирующей партии при русском дворе. В этом смысле довольно незначительное, с военной точки зрения, соглашение с лихвой исполнило свою задачу. В тот момент в нем не было военной надобности, ведь русские войска были достаточно сильны, и успехи инсургентов [31] существовали иной раз лишь в весьма фантастических донесениях, которые заказывались из Парижа, фабриковались в Мысловицах [32], помечались то границей, то театром военных действий, то Варшавой и появлялись сперва в одном берлинском листке, а затем уже обходили европейскую прессу. Конвенция была успешным шахматным ходом, решившим исход партии, которую разыгрывали друг против друга в недрах русского кабинета антипольское монархическое и полонизирующее панславистское влияния. У князя Горчакова в его отношении к польскому вопросу абсолютистские приступы приходили на смену, нельзя сказать, чтобы либеральным, но парламентским приступам. Он считал себя большим оратором, да и был таковым, и ему нравилось представлять себе, как Европа будет восхищаться его красноречием, расточаемым с варшавской или русской трибуны. Виделось, что либеральные уступки, которые были бы предоставлены полякам, не могут не распространиться и на русских, – по одному этому уже конституционно настроенные русские были друзьями поляков.
В то время как польский вопрос занимал у нас общественное мнение, а конвенция Альвенслебена возбудила непонятное возмущение либералов в ландтаге, мне как-то представили на вечере у кронпринца господина Гинцпетера. Так как он находился в повседневном общении с высочайшими особами и отрекомендовался мне человеком консервативных убеждений, то я вступил с ним в беседу, в которой изложил ему свой взгляд на польский вопрос, ожидая, что время от времени он будет иметь возможность говорить с ними в этом же духе. Через несколько дней он написал мне, что госпожа кронпринцесса осведомилась у него, о чем я так долго говорил с ним. Он все рассказал ей и после сделал запись своего рассказа, которую и отправил мне с просьбой проверить или исправить ее. Я ответил ему, что вынужден эту просьбу отклонить, ведь если я ее исполню, то после того, что он сам мне сообщил, получится, как будто я высказался по этому вопросу в письменной форме не ему, а госпоже кронпринцессе, а это я делать готов только устно.
* * *
В России личные чувства императора Александра II – не только его дружеское расположение к своему дяде [33], но и антипатия к Франции, – служили нам известной гарантией, основание которой могло быть подорвано офранцуженным тщеславием князя Горчакова и его соперничеством со мной. То, что ситуация тогда сложилась так, что дала нам возможность оказать России услугу в отношении Черного моря, было поэтому большой удачей.
Подобно тому как недовольство русского двора упразднением ганноверского престола [34], вызванное родственными связями королевы Марии, было сглажено территориальными и финансовыми уступками, сделанными в 1866 г. ольденбургским родственникам русской династии [35], так и в 1870 г. появилась возможность оказать услугу не только династии, но и Российской империи на почве политически неразумных и поэтому в дальнейшем невозможных постановлений, которые ограничивали Российскую империю в отношении независимости побережья Черного моря, которое принадлежало ей. Это были самые неудачные постановления Парижского трактата: нельзя стомиллионному народу надолго запретить осуществлять естественные права суверенитета над принадлежащим ему побережьем.
Длительный сервитут [36] такого рода, предоставленный иностранным государствам на территории России, являлся для великой державы нестерпимым унижением. Для нас же это было средством для развития наших отношений с Россией. Князь Горчаков, когда я стал зондировать его в этом направлении, лишь нехотя отозвался на мою инициативу. Его личное недоброжелательство было сильнее осознания его долга перед Россией. Он не хотел никаких одолжений от нас и добивался охлаждения с Германией и благодарности со стороны Франции. Чтобы мое предложение возымело действие в Петербурге, мне пришлось обратиться к содействию честного и всегда доброжелательного к нам русского военного уполномоченного, графа Кутузова. Едва ли это будет с моей стороны несправедливостью по отношению к князю Горчакову, если я скажу, основываясь на наших с ним отношениях, которые продолжались несколько десятилетий, что его личное соперничество со мной имело в его глазах большее значение, чем интересы России: его тщеславие и его зависть по отношению ко мне были сильнее его патриотизма.