Первые годы моей семейной жизни остались в моей памяти как один длинный праздничный день. Володя — сильный, высокий, стройный — создавал атмосферу уверенности и покоя. Как-то он рассказал мне, что еще на втором курсе института, во время какой-то экскурсии за город, в которой вся наша группа принимала участие, какой-то студент поднял меня на руки и перенес через ручей. Под общий хохот я весело воскликнула: «Ну уж теперь я поняла, что мой муж должен быть высоким и сильным, чтобы носить меня на руках!» И Володя тогда подумал, что уж по крайней мере по этому признаку он удовлетворяет моим требованиям. И, отдавая должное его любви и преданности, я могу сказать, что первые годы нашей совместной жизни он носил меня на руках — в буквальном и переносном смысле.
Что сильней исчадий ада?
Слаще что, чем песнь баллады?
Что прекрасней стен Багдада?
Ты — Любовь.
Для одних ты — как награда,
Для других — смертельней яда,
Но от старого до млада
Ждут Любовь.
Без любви, как двор без сада,
Осень как без листопада,
Как победа без парада.
О, Любовь!
Ты очей наших услада,
Ты, как сок из винограда,
И слагают серенады
Про Любовь.
В 1967 году у Анечки родилась дочка Лариса. Анечка в то время уже училась в аспирантуре московской Консерватории. Все ее усилия продолжать учебу и одновременно воспитывать дочку оказались напрасными. Необходимо было срочно найти выход из тупика. Вся цель ее предыдущей жизни, ее упорные занятия с шестилетнего возраста и будущая карьера скрипачки вынудили ее временно расстаться с самым дорогим, что неожиданно, но желанно появилось в ее жизни — дочкой.
В трехмесячном возрасте Лариса появилась у нас и стала самой большой радостью моей жизни. Папе в то время исполнился шестьдесят один год, он тут же ушел на пенсию и посвятил свою жизнь крошечной внучке. Мама и мы с Володей уходили на работу, а папа становился молодой кормящей матерью! Как он умудрялся справляться один с маленьким ребенком — ума ни приложу. Он готовил, гулял, пеленал, а по ночам спал с ней в одной комнате, не раздеваясь, чтобы всегда быть наготове. Надо признать, что и Лариска, подрастая, платила ему не меньшей любовью. Моя жизнь тоже изменилась. На работе и в транспорте все мои мысли были поглощены маленьким живым комочком. Прибегая домой, я выхватывала Ларису у папы, и до вечера она принадлежала мне. Чувство, которое я испытала к ней, было настолько остро и сильно и было наполнено такой безраздельной любовью и обожанием, что начало пугать моего мужа. Однажды он не выдержал и выразил робкое недовольство. «Запомни, ответила я ему серьезно, — я прежде всего мать, а потом жена». Впоследствии я пыталась анализировать, почему к своему ребенку я не испытывала этого безудержного восторга и безграничного взлета чувств. И поняла. С Лариской у меня сложилась уникальная ситуация, дающая мне право любить и не быть обремененной никакой ответственностью. Если Лариска заболевала, все тяготы ложились на мою сестру, которая срочно приезжала из Москвы на время болезни дочки. Врачи, лекарства, бессонные ночи, ее плач — все было уделом Анечки. Помню, Лариске надо было делать прокол уха. Анечка держала ее на руках, а я выбежала на улицу, захлопнула парадную дверь и отошла подальше, чтобы не слышать ее крика. Может быть, именно из-за такой ситуации бабушки и дедушки часто к своим внукам испытывают более острое чувство обожания, чем к своим детям.
Воспитывали мы Лариску все хором, а потому она быстро научилась ориентироваться в лабиринте противоречивых требований, исходящих от нас. Помню, подобрала она как-то с пола грязную бумажку. Я тут же говорю ей: «Лапочка моя, пойди выброси эту бумажку в мусорное ведро. Эта бумажка — фу, кака». Идет она к мусорному ведру и по дороге встречает папу, который понятия не имеет, что я сказала Ларисе. Он протягивает к ней руки, широко улыбается и говорит: «Какая замечательная бумажка есть у моей девочки. Покажи скорее дедушке. Ай-я-яй, какая прелесть!»
Работа в НИИ меня не увлекала. Очевидно, сказался тот насильственный метод, заставивший меня очутиться именно в этой лаборатории. Мое представление о «свободе выбора», хоть и ограниченное с самого начала определенными рамками, но принятое мной, как необходимое условие выживания, потерпело фиаско. До этого я представляла себя пловцом, мечтающем об открытом море, но вынужденным довольствоваться бассейном. Из бассейна меня пересадили в аквариум. Результатом явилось мое отношение к работе. Я исправно выполняла порученные задания, с нетерпением смотрела на часы и, не задерживаясь ни на минуту после рабочего дня, с удовольствием убегала домой.
Примерно через год такой однообразной и нудной деятельности я заметила неравнодушное к себе отношение со стороны моего бывшего руководителя диплома Анри Петровича. Собственно, заметила даже не я. Сказала мне об этом, хитро улыбаясь, моя сотрудница и приятельница по работе. Ее намек показался мне смехотворным. Однако через некоторое время я обратила внимание, что Анри Петрович буквально не отходит от меня ни на шаг. А когда я обнаружила, что он провожает меня до самого дома, следуя на почтительном расстоянии, я поняла, что намек моей приятельницы имел под собой почву. И хотя Анри Петрович был человеком неженатым, я, помня урок с Бобом, всячески избегала его.
Так прошло два года моего пребывания в лаборатории. Однажды, возвратившись из очередного отпуска на работу, я нашла в своем рабочем столе тетрадку, исписанную мелким почерком. Это было признание в любви, записанное в виде дневника, фиксирующее страдания человека день за днем в период моего отсутствия. Я прочитала эту исповедь, и вполне естественное чувство удовлетворенного женского самолюбия было заглушено сопричастностью к горю другого человека. Состоялся серьезный разговор. Я честно объяснила свою позицию. Но разве можно в чем-нибудь переубедить влюбленного человека? Он всегда уверен, что его чувство сильнее всех преград.
Когда Лариске исполнилось два года, мы с Анри Петровичем уехали в месячную командировку в Крым. Там находилась база нашего института, где велось наблюдение за сигналами из космоса с помощью гигантского радиотелескопа. Я страшно не хотела уезжать. Во-первых, из-за Лариски, а во-вторых, я была уже не маленькая, глупенькая девочка и прекрасно понимала, чем может быть чревата такая поездка. Была весна 1969 года. В поезде мне было грустно, и перед моими глазами стояла Ларискина заплаканная мордочка, а в ушах — ее горький плач: «Леночка, не уж-ж-ай, не уж-ж-ай!»