Во второй части трилогии царская семья показана в ранее не привлекавших внимания обстоятельствах семейной драмы. Происками князей Шуйских готовится развод царя с Ириной Годуновой («Аринушкой») и устранение от власти ее брата Бориса (правда, вопреки историческим фактам, события эти перенесены в 1591 год, чтобы совместить их по времени со смертью царевича Дмитрия). Слабости и немощи царя Федора Иоанновича преображены силой его действий, соответствовавших нравственному долгу, «веданию сердца человека». Но ему трудно сопротивляться воле того, кому он сам поручил царство. «Я царь или не царь?» — вынужден спрашивать Федор Иоаннович Годунова. Царь Федор стремится помирить враждующих князей Шуйских и Годунова, он обращается к Борису Годунову:
Шурин, даже грустно
Мне слышать это: тот сторонник Шуйских,
А этот твой! Когда ж я доживу,
Что вместе все одной Руси лишь будут
Сторонники?
Борис Годунов показан А. К. Толстым умным, но все-таки расчетливым царедворцем, нарушающим клятвы, стремящимся подчинить своим интересам даже сестру, царицу Ирину Федоровну (конечно, их размолвка домыслена драматургом). В итоге, когда царь Федор Иванович пытается взять на себя управление страной, то не выдерживает тяжести этой ноши и вынужден возвратиться к прежнему порядку. Узнав о гибели князя Ивана Петровича Шуйского и царевича Дмитрия, царь Федор Иванович примиряется с Годуновым, но лишь потому, что Годунову в очередной раз удается вести себя так, чтобы добрый сердцем царь Федор ничего не заподозрил. А. К. Толстой не оставляет сомнений в неискренности решения Бориса Годунова послать князя Василия Шуйского для расследования дела о смерти царевича Дмитрия:
Шурин!
Прости меня! Я грешен пред тобой!
Прости меня — мои смешались мысли —
Я путаюсь — я правду от неправды
Не отличу!
Драма царя Бориса Годунова в последней пьесе, посвященной временам его царствования, оказывается связана со смертью царевича Дмитрия. Это то самое зло, в котором есть прямая вина Годунова. По крайней мере он не препятствовал совершиться угличскому убийству в оправдание принятой на себя миссии укрепления и защиты интересов царства. Автор трилогии очень искусно, со знанием многих исторических подробностей показывает Бориса Годунова как царя милостивого, щедрого, избегающего расправ, любимого подданными. Но его итог не утешителен: царь не выносит тяжести известий о появлении царевича Дмитрия; картина неискренней боярской присяги его сыну царевичу Федору завершает сцены «Царя Бориса», и Годунов умирает. Никакие государственные интересы и «земли русской слава» не отменят содеянного злодейства.
Осенью 1868 года Модест Петрович Мусоргский приступил к работе над либретто своей оперы «Борис Годунов». Он начал ее сценой избрания Бориса на царство в Новодевичьем монастыре, еще раз напомнив об одном из главных упреков Борису — организатору собственного избрания на Земском соборе. Согнанный приставами люд «рыдал», призывая на трон Годунова, не очень понимая, зачем нужна была эта комедия. И без того одинокие голоса защитников исторического наследства Бориса Годунова, конечно, окончательно поблекли на фоне оперных арий[42]. Сначала великое слово пушкинской трагедии, а потом драматические сцены А. К. Толстого и музыкальные образы М. П. Мусоргского не оставили Годунову возможности оправдаться. Но парадокс в том, что они же подарили Борису Годунову то, к чему он стремился больше всего, — мирскую славу, обессмертив историю царя Бориса так, как сам он не мог бы себе и представить.
Одним из собеседников Мусоргского в период работы над либретто оперы «Борис Годунов» был историк Николай Иванович Костомаров. Его труд об эпохе Смутного времени дополнил новыми штрихами рассказ о последних годах правления царя Бориса. В период борьбы с самозванцем Борис Годунов уже не так деятелен и энергичен, как раньше. Его военные и дипломатические шаги неудачны, Борис сам жил затворником и хотел, чтобы в государстве никто не говорил о Дмитрии. Он учредил крепкие заставы, никого не пропускал из-за границы и верил по-прежнему одним доносам, из-за чего в государстве множились вражда и недоверие друг к другу. По словам историка, «притворяясь спокойным, Борис с каждым днем опускался. Могущество его падало — он видел: русская земля не терпела его, — он знал это и не старался более примириться с нею»[43].
В специально посвященном Годунову биографическом очерке историк, уже не сдерживая себя, говорил о малоприглядном характере одного из правителей Московского царства: «Ничего творческого в его природе не было. Он неспособен был сделаться ни проводником какой бы то ни было идеи, ни вожаком общества по новым путям: эгоистические натуры менее всего годятся для этого. В качестве государственного правителя он не мог быть дальнозорким, понимал только ближайшие обстоятельства и пользоваться ими мог только для ближайших и преимущественно своекорыстных целей. Отсутствие образования суживало еще более круг его воззрений, хотя здравый ум давал ему, однако, возможность понимать пользу знакомства с Западом для целей своей власти. Всему хорошему, на что был бы способен его ум, мешали его узкое себялюбие и чрезвычайная лживость, проникавшая все его существо, отражавшаяся во всех его поступках. Это последнее качество, впрочем, сделалось знаменательной чертой тогдашних московских людей»[44].
Как и многие другие историки, Костомаров отказывал Годунову в искренности: «Вообще Борис в делах внутреннего строения имел в виду свои личные расчеты и всегда делал то, что могло придать его управлению значение и блеск». При этом присутствует молчаливая фигура «народа», одобрявшего или не одобрявшего деяния правителя, верившего или не верившего ему. Но если московские люди были лживы («сеют рожью, живут ложью», как говорил один современник), то что же тогда ждать от Бориса Годунова, и как можно доверять народному гласу? Не имея прямых аргументов, чтобы обвинить Годунова в убийстве царевича Дмитрия, Костомаров намекает на то, что Борис «облагодетельствовал семейства убийц». Но ведь сведений об этом в источниках нет! Также неясно, откуда историк заключил, что «недоброжелателям» Годунова не дали высказаться на Земском соборе 1598 года. Все это правдоподобно, но не правдиво, чтобы быть доказательным. Вместе с тем взгляд на избирательный quasi (как бы) собор разделяли и другие историки права и исследователи соборного представительства[45].