— Может, это случайное наблюдение, но все наши знакомые, которые религиозны, из Москвы не уехали. […] Приехала Екатерина Павловна Пешкова.
20 ноября. Пятница
[…] Тамара пришла от Пешковых, принесла письма от детей, с припевом: «Здесь все хорошо, лучше, чем в Москве». Должно быть, им не очень хочется в Москву.
[…] Поздно ночью позвонил Ливанов. Пошли к нему. Он сидит расстроенный, без пиджака. В «Правде» напечатана статья о «Фронте», доказывающая, что Художественный и Малый театры ничто по сравнению с театром Горчакова. Т. е. Ливанов оказался в таком же положении, как и Горлов, которого он свергал в роли Огнева. Механически положение с комсоставом перенесено в область искусства. Ливанов метался, ворошил остатки волос, кричал о себе, что он погиб, уйдет из театра:
— Мне дали понять, что это не пьеса, а играли «Фронт» как директиву!
Около часа пришел Корнейчук — с ватной грудью, поднимающейся к подбородку. Военный портной сказал ему: «У нас все генералы на вате». Было собрание генералов в Доме Красной Армии по поводу его пьесы. Началось с того, что генерал-лейтенант, с лицом как абажур, сказал:
— Известно ли товарищу Корнейчуку, что «Фронт» играется в Берлине?
Словом, охаяли, как могли.
21 ноября. Суббота — 22 ноября, воскресенье
Вечером были у Бажанов, здесь же в гостинице. Жена его рассказывала о трехмесячном, непрерывном бегстве. […] В воскресенье никуда не выходил, читал «Логику». […]
В десять — поразительное сообщение о нашем наступлении в районе Сталинграда. Понесли потери 18 немецких дивизий: 13 тысяч пленных, свыше 300 орудий. По гостинице начались телефонные звонки, поздравления… ночью, в постели, я подумал — снега еще мало, холодно — удачная погода для наступления? Или же это — демонстрация для того, чтоб оттянуть силы с другого фронта, где наступают немцы.
24 ноября. Вторник
Сидел вечером Бабочкин. Он прилетел из Ленинграда, а завтра отправляется в Ташкент. — «… Я не знаю почему это, может быть, закон природы, но дистрофиков — истощенных ненавидят. В вагоне ругаются: „Эх ты, дистрофик!“ Я был в Колпине. Городка нет. […]
— Ленинград в самом узком месте отстоял Ижорский батальон рабочих. Они держали это место девять месяцев. И теперь позади переднего края обороны посадили овощи […]
— Когда в Смольном посмотрели нашу картину, директор Путиловца сказал: „Ну что вы там какую-то муру снимаете? Вот вам пример, как мы жили. Звоню утром в гараж — нужна машина. Не отвечают. Звоню без пользы полчаса. Пошел сам. Горит печка. У печки кто греет руки, кто ноги, а кто просто дремлет шоферы, да вы что, мертвые? — кричу. Они действительно мертвы“.
— В Александринку зимой собрались уцелевшие актеры. Спали, лежали. Наиболее слабые были в котельне, где всего теплее.
Один актер сказал Бабочкину: „Из сорока я один уцелел“. […]
— Несмотря на то, что город в кольце и фронт начинается у Нарвских ворот, охотники все же ищут и находят зайцев. А заяц-то может убежать к немцам! Но заяц — капитал — 5 тысяч рублей. Пальто стоит 200 рублей…
— Актеры ходили по нарядам, ночью под обстрелом, на вечера. В рюкзаках, обратно, несли воду. Холодно. И вместо воды — расплескивалась приносили иногда на спине ком льда».
Фронт. Бабочкин в гвардейской дивизии полковника Краснова. Он переправил через Неву дивизию, без потерь, — и увел обратно, заняв на том берегу позицию. Немцы думают, что стоит дивизия, а там рота. Когда дивизия стала гвардейской, он приказал отрастить усы, а женщинам — сделать шестимесячную завивку. Бывший агроном. В Финскую войну командовал в этой же дивизии взводом. […]
Мимическая сцена — как едят хлеб в Ленинграде: закрывает ломтик, оглядывается. Отламывает кусочек с ноготок, и его еще пополам. Кладет в рот, откидывается на стуле, и с неподвижным лицом ждет, когда крошка растает во рту, глотает. И опять к куску…
— «Ленинград, да, бомбят. По четыре налета в день. Все дома выщерблены, исковерканы. Вдруг видишь какие-то фанерные декорации, колонны на месте дома. У трамвайных остановок — зенитки».[…]
Во время рассказа — включаем радио. Сводки — «Три дивизии взяты в плен, 1100 орудий…» Необычайная радость охватывает нас. Бабочкин говорит:
— Осень. Как спелые яблоки потрясли, так они и осыпаются. Я думаю, к новому году — конец.
То же самое сказала Тамаре сегодня уборщица в номере.
— Товарищ Сталин обещал к концу года, ну и сбудется. Он этих Рузвельтов так подтянет, что они в месяц все дела закончат. […]
25 ноября. Среда
Холодные учреждения, грязь — и словно бы ветер в комнатах. У входа часовой — мальчишка, в будке — девушка в шинели с красными треугольничками на отворотах шинели. Это — ЦК ВЛКСМ. Множество неуютных комнат. Здесь, по-моему, больше, чем в ЦК партии должно быть торжественности, тепла и вежливости. Нет! С трудом нашли стенографисток. В накуренную комнату — два кресла, обитых дерматином, два стула, окурки и обрывки газет на столе, под стеклом телефон ЦК — вошли двое — юноша и девушка. Юноша, белокурый, лет восемнадцати, в куртке и валенках, девушка широколицая, румяная, в шинели и сапогах, постарше, ей лет 20–22. Это — партизаны, оба из Калининской области, прожили и воевали с немцами месяцев по восемь. Чтобы они разговорились, я сказал — кто я такой: «Может быть, читали в школе или видели фильм „Пархоменко“? Книг моих не читали, но мальчик видел фильм: „Во-о, здорово!“
„Волнуясь и спеша“, крутя папиросную бумагу, но по школьной привычке не осмеливаясь закурить при старшем, мальчик стал рассказывать. Боже мой, что видел этот бойкий и смелый паренек! А что видела и испытала девушка? Я не буду записывать здесь их рассказы, так как напишу — по стенограмме — их рассказы отдельно. Для книги… Расставаясь, я сказал:
— Ну, теперь читайте, что напишу о вас.
Конфузливо улыбаясь, девушка сказала:
— Если уцелеем, прочтем. Мы ведь завтра улетаем на ту сторону. […]
26 ноября. Четверг
Днем переделывал роман. Сходил в Лаврушинский, взял книги… Вчера, хотя и сообщалось о 15 000 пленных, все же сводка многих, видимо, смутила. Уже поговаривают, что немцы в начале наступления не могли ввести в бой авиацию, теперь же ввели (а значит, остановили наши войска?).
[…] Вечером пришел П.Л. Жаткин. Был он полгода или больше у партизан. Рассказывал, как шел, голодал, служил банщиком, многое путал, так что если бы он рассказывал так следователю, который допрашивает партизан, перешедших фронт, вряд ли бы Петру Лазаревичу поздоровилось. Но, разумеется, страшного с ним случилось много, и нет ничего неправдоподобного в том, что дочь партизана убила отца-предателя и принесла в отряд его голову, или что комиссар отряда отрубил семидесятидвухлетнему старику предателю, ведшему немцев на партизанский отряд, руку. Или принимают в отряд, испытывают виселицей — струсил, значит, предатель, стал ругаться наш. […]