Трудился офисный «планктон» с 10 до 18, в основном молодежь, зарплата считалась низкой, многие подрабатывали официантами. Начальник секретариата Жак Удар — из крестьян, карьерист, служака, его заместитель Ипполит Лассань — по совместительству журналист и драматург; он ужаснулся невежеству парня, но видел, что тот отличается от других клерков интересом к культуре, велел читать Мольера, Гёте, Байрона, Вальтера Скотта. Александр влюбился в Байрона и сохранил идеал на всю жизнь: поэт, участвующий в революциях и войнах. Лассань объяснил «расклад» в литературе. Драматурги времен Империи — Арно, Жуи, Лемерсье — устарели, и только потому, что в их пьесах играет Тальма, на них еще ходят; молодые есть, но слабенькие — Суме, Жиро, Ансело; есть еще Камилл Делавинь, но он «поэт буржуа». Поэзия — только Гюго и Ламартин. В прозе вообще никого нет. Но прежде, чем писать, надо читать — и Александр глотал книги; его принято считать недоучкой, но Лев Гумилев, не кто-нибудь, назвал его «широко образованным человеком своего времени». Читал Тацита и Гомера — много вы в наше время встречали литераторов, которые их читали? Исключительная память — с одного раза запоминал подробности, термины, даты; журналист Ипполит де Вильмесан позднее говорил о нем: «Какое-нибудь имя, невзначай брошенное в разговоре, служило ему отправной точкой для целой лекции. Все старые хроники, которые он когда-либо пролистал, откладывались в его мозгу».
Увлекался не только изящными искусствами — был горячий интерес к медицине, особенно судебной, психологии, химии и тому, что сейчас называют биологией. В первые дни в Париже посещал несколько громких судов, в частности процесс Кастаня, врача и химика, обвиненного в отравлении и приговоренного к казни. «И тогда на суде, который приговаривал к казни живого человека, я поклялся, что, в каком бы положении я ни оказался, никогда не проголосую за смерть человека…» У столичной молодежи считалось стильным болеть чахоткой и умереть молодым; с Левеном притворялись, будто харкают кровью, самовнушение зашло далеко, пришлось обращаться в больницу, попали к молодому доктору Пьеру Тибо, и на пару лет Александр с ним стал почти неразлучен: ходили в морг и больницы на вскрытия, ради чего Александр вставал в 6 утра, вечером сидел у Тибо, слушал рассказы о химии и физике, ставили опыты; их всюду сопровождала юная портниха, соседка Тибо, — науки были в моде. Раз в неделю он ужинал у Левенов, ходил в театр, один или с Адольфом. Запомнился один из первых походов (в мае) — был плохо одет, высмеяли (как д’Артаньяна); давали пьесу «Вампир», с ее автором случайно оказался рядом, поболтали, потом из газет узнал, с кем говорил: Шарль Нодье (1780–1844), эрудит, библиофил; его считают первым французским писателем-фантастом. Александр купил роман Нодье «Жан Сбогар» — герой байронический, сюжет примерно как в «Дубровском»; очень (как пушкинской Татьяне) понравилось, решил, что будет писать именно так. Что он писал в тот период — неясно; за 1823 и 1824 годы было опубликовано лишь стихотворение «Белая роза и красная роза» в «Альманахе для девиц», рукописи не сохранились.
Он был по-прежнему худ, вымахал до 185 сантиметров; знакомая дама описывала: «Его фигура была великолепна. Тогда еще носили короткие штаны, и все любовались его ногами… Голубые глаза сверкали как сапфиры». Сперва ухаживал за Манеттой Тьери, землячкой и ровесницей, но в августе в соседнюю квартиру въехала тридцатилетняя владелица швейной мастерской Катрин Лора Лабе, хорошенькая блондинка. Сошлись, стали жить вместе, через месяц она забеременела. Неясно, как он к этому отнесся, заходила ли речь о свадьбе, были ли шантаж и ссоры, — все возможно. Катрин была ему не пара, мать пришла бы в ужас, да и неизвестно, питал ли он к ней сильное чувство, как, впрочем, и она к нему. Возиться с чужими детьми он любил, но сам еще не был взрослым. Катрин была женщиной опытной, имела знакомых врачей, если бы она захотела сделать аборт, это не составило бы труда.
Первые полгода его служебные обязанности заключались в надписывании конвертов, но как-то осенью Орлеанскому понадобилось срочно скопировать письмо, под рукой никого не оказалось, Удар привел к нему Дюма, тот проявил сноровку: благодаря фотографической памяти ему достаточно было один раз пробежать глазами абзац, чтобы переписать его; письмо было юридического характера, длиной в 50 страниц, спустя 25 лет в мемуарах он привел его почти дословно. Герцог был доволен, и с 1 января 1824 года Александра приняли в штат с окладом 1500 франков в год. Он написал матери, что твердо стоит на ногах. «Мама была так же одинока без меня, как я без нее, в ответ на мое письмо она закрыла магазин, продала часть нашей потрепанной мебели и сообщила, что выезжает в Париж, везя с собой кота, кровать, комод, стол, два кресла, четыре стула и сто луи[6] наличными. Сто луи! Теперь мы были обеспечены на два года и могли чувствовать себя в безопасности». Он нашел комнату на улице Фобур-Сен-Дени, 53, второй этаж, дом приличный, населен чиновниками, правда, идти до работы дольше (полчаса); кот Мисуф (кот Доктор давно умер) утром провожал его, вечером встречал. «Завидев меня издали, он начинал бить хвостом по мостовой, затем, по мере того как я приближался, вставал и начинал прогуливаться поперек улицы Вожирар, задрав хвост и выгнув спину. Как только я вступал на Западную улицу, Мисуф, как собака, ставил лапы мне на колени; затем, подскакивая и оглядываясь через каждые десять шагов, он направлялся к дому. В двадцати шагах от дома он оборачивался в последний раз и убегал. Через две секунды в дверях показывалась моя мать… И что любопытно — в те дни, когда я не должен был вернуться к обеду, можно было сколько угодно открывать Мисуфу дверь: свернувшись в позе змеи, кусающей свой хвост, Мисуф не трогался со своей подушки. Напротив, в дни, когда я должен был прийти, если Мисуфу забывали отворить дверь, он царапал ее когтями до тех пор, пока ему не открывали».
Вскоре сосед, умирая, оставил им две комнаты. «Мы были счастливы быть снова вместе; маме, однако, было нелегко разделить мои надежды, она помнила долгую и грустную жизнь, которой мы жили раньше, и она пережила столько разочарований и горя. Я как мог старался ее развлечь и через Удара, Арно и Левена выпрашивал для нее билеты в театр». (А Катрин? Отношения, видимо, как-то поддерживались, но он был маменькин сынок, а не отец семейства.) Карьера шла в гору, с 10 апреля он получил должность делопроизводителя — еще 100 франков в год, но и обязанностей прибавилось. С 10.30 до 17 переписка бумаг, несколько раз в неделю нужно снова приходить в контору к 8 вечера «составлять портфель», то есть слать Орлеанскому с курьером вечерние газеты и почту и получать указания на завтра: это могло занять несколько часов. 27 июля 1824 года Катрин родила сына, 29-го в мэрии сделана запись, что ребенок «родился по месту проживания его матери мадемуазель Катрин Лабе». Но ни отец, ни мать его не признали. Такие были порядки (по Гражданскому кодексу, основанному Наполеоном и сохранившемуся при Реставрации): указание имен родителей внебрачного ребенка не означало, что они принимают права и обязанности по отношению к нему, если не напишут заявление, — это было гуманно по отношению к матерям-одиночкам и облегчало дальнейшее усыновление. Почему Александр не написал такой бумаги, ясно: не был готов к ответственности, боялся, что узнает мать; о мотивации Катрин судить трудно, не такая она была «темная», чтобы не знать порядков; может, хотела отдать сына на усыновление, потом передумала. Вообще об отношениях между родителями Александра-младшего в тот период ничего не известно; алименты отец платил, но как много — не узнать.