«Квартира наша находилась в помещении конторы Союза, а крестьяне, привозившие масло из районных артелей Алтайского края, останавливались дня на два в большом зале внизу, где стояло несколько кроватей. Я был какой-то неугомонный пропагандист популярно-художественной и научной литературы. С каждым крестьянином заводил знакомства, расспрашивал о хозяйстве, семейном положении и, если у него были грамотные дети-школьники, то посылал ребятам пачку дешевеньких понятных книг; агитировал покупать книги по хозяйству и календари, что тогда в деревне было редкостью, и отучал от пьянства и куренья.
И хотя я еще никуда не ездил по районам, но в моей записной книжке значилось до 60—70 знакомых доверенных и уполномоченных, привозивших масло. В Союзе среди служащих я считался, каким-то чудаком-фанатиком. С кем бы ни встретился, разговор непременно переходил на литературные темы.
Однажды наш заведующий союзной конторой А. Ф. Меринов привел ко мне в комнату В. А. Поссе.
— Вот, познакомьтесь, — сказал он и ушел.
Мы сразу же нашли общий язык и горячо разговорились о литературе. Я спрашивал о Горьком, Короленко, Чехове, о Петербурге, как там живут писатели, какие книги выходят и т. д. и т. д. И показал письма от Короленко, Крюкова и снимки домов, где жил высланный в Курган П. Ф. Якубович. И Поссе, отвечая на мои вопросы, сам заинтересовался мной, расспрашивал о нашем деревенском быте в Череповецком уезде.
Нашим разговорам, кажется, и конца бы не было, если бы не крестьяне, которые все чаще заглядывали в комнату: им хотелось побеседовать с питерским человеком. Наконец он спросил меня:
— А вы-то пишете?
— Да как вам сказать, Владимир Александрович. — Я стушевался и медлил с ответом. — Видите ли, я самоучка, писать мне трудно, а учиться поздно и некогда — семья.
— Ну все-таки что-нибудь есть? — допытывался Поссе. — Покажите, не стесняйтесь.
Я показал несколько стихотворений. Он посмотрел и захватил все с собой, говоря:
— Я там, в Петербурге, рассмотрю как следует.
Пили чай, продолжая рассуждать о литературе, в то время как сельчане с нетерпением ожидали конца нашей беседы.
Владимир Александрович сказал:
— Стихи у вас антивоенные, а сейчас продолжается война, цензура будет тормозить. Однако посмотрим. Вы пишите мне в Петербург в журнал «Жизнь для всех». Сегодня у меня большая лекция, приходите.
И мы простились.
Одно стихотворение — «В стране разоренной» — он успел поместить, а потом начался 1917-й год, и было не до стихов…»
В 1915 году Малютин отправил первое письмо Спиридону Дмитриевичу Дрожжину, стихи которого кропотливо отыскивал с 900-х годов в журналах «Детское чтение», «Юная Россия», «Север». В нашей семье и взрослые и дети любили их наравне с песнями Кольцова, Никитина и Сурикова. Отец писал низовскому соловью о «святых порывах ввысь», о «муках слова, муках пленницы-мысли, бьющейся за железной решеткой своей темноты, своего незнания, как выпустить ее на свободу»… Были такие строки: «Я страстно люблю книги и люблю тех людей, которые вкладывают в них свою душу…» С радостью сообщалось о том, что в библиотеке Школьного общества имеется немало сборников Дрожжина.
Скоро из Низовки пришел сердечный ответ, а затем книжка «Из мрака к свету» с надписью: «Детям одного из родственных душ в постоянном стремлении выбиться «из мрака к свету», многоуважаемому Ивану Петровичу Малютину на добрую память от автора С. Дрожжина, д. Низовка, 25-го ноября 1916 года», потом книга «Четыре времени года» тоже с автографом. Переписка длилась вплоть до кончины Спиридона Дмитриевича в 1930 году.
Малютин сообщал Дрожжину о сибирской жизни, о поездках в деревню и любви к природе. «Господи! Сколько простора, приволья и богатства в Сибири!» — восклицал он в одном из писем. «Дни идут, как черновики какие-то с помарками. А чистой настоящей жизни еще не видать», — характеризовал отец свое дореволюционное житье. И все-таки, если можно говорить о расцвете поэтического творчества самоучки, то такой расцвет он пережил именно в барнаульские годы, когда писал больше обычного и печатался в журнале «Алтайский крестьянин», в газетах «Голос Алтая», «Алтайский край», а также за пределами Сибири. В эти годы отец был еще крепким сорокалетним мужчиной, хотя невзгоды изрядно посеребрили черные кудри. Его муза, вскормленная поэзией Некрасова и некрасовской школы, была целиком обращена к народу, говорила с народом и от его имени. В некоторых стихотворениях использовались эпиграфы из Лермонтова, А. Толстого и особенно из Некрасова, встречались перефразированные выражения из революционных песен, порою звучал их ритм:
Нам трудно живется
В родимой отчизне,
Мы почва лишь только
Для будущей жизни.
(«Мы ощупью бродим»)
Обычные образы — забытый смертью старик, еще на барском дворе видевший «ругань, розги, кровь» («Бобыль»), разорившийся пахарь («Одинокий»), обитатели «жалких убогих селений» и «темных подвалов сырых» («Буран», «Ночью»).
Поэт скорбит о там, что пахарь многотерпелив («Из современных былин»), что он нередко ищет выхода в вине («В город»,«Мужик»). Однако, как и великий наставник Некрасов, он убежден, что Русь — не только бессильная, но и могучая:
Пусть заносит сугробами снежными
Наши бедные хаты зимой:
Мы родились не барами нежными,
Мы привыкли бороться с нуждой.
Пусть распишет цветами узорными
Наши окна художник-мороз.
Мы сдружились с трудами упорными,
Горевать мы умеем без слез…
В этих стихах, помещенных в «Жизни Алтая», горькая доля угнетенных масс, таящих нераскрытые силы, подчеркивается контрастным сопоставлением с изнеженностью сытых, а также и начинающим каждую строфу параллелизмом с суровыми явлениями природы.
Желание, чтобы труженик скорее «осерчал» и взялся за «дубину» для завоевания «хлеба, воли, света» («Если…», «Мы с каждым днем чего-то ждем»), так велико, что никакая красота природы не может отвлечь от него. Показательно стихотворение типа философского размышления «На высокой горе», в котором слышны отзвуки «звездных песен» поэта-революционера Николая Морозова:
Я задумчив стою на высокой горе
И вечернему небу молюсь,
Посылаю «прости» догоревшей заре
И мечтой далеко уношусь.
Я гляжу, как вверху надо мной
Загораются звезды одна за другой.
А за лесом как будто пожар, —
И огромна, полна и красна,
Как таинственный сказочный шар,
Поднялась из-за леса луна
И торжественно, тихо плывет —
Ночь, волшебная ночь настает.
Я смотрю, как в ночной тишине
В дальних селах зажглись огоньки,
Голод, тьма и нужда представляются мне,
И сжимается сердце мое от тоски,
Что бессилен я горю людскому помочь…
И задумчив стою в эту лунную ночь…
Автор мысленно перелистывает страницы истории человечества, размышляет о возникновении мира, о борцах за правду. Скорбные раздумья сменяются оптимистическим финалом: