То же произошло и с Гайто: он стал одним из театральных завсегдатаев. Правда, билеты даже на галерку для гимназистов были дороговаты, и порой ему с товарищами удавалось попасть только на второе отделение, присоединившись к зрителям, выходившим во время антракта покурить на воздух.
Чтением «умных философских книжек» был ознаменован и его харьковский период. «Тринадцати лет, — вспоминал Гайто в "Вечере у Клэр", — я изучал "Трактат о человеческом разуме" Юма и добровольно прошел историю философии, которую нашел в нашем книжном шкафу». Гайто действительно добрался до отцовской части библиотеки, которую они с матерью бережно возили с собой. Иммануил Кант, Людвиг Фейербах, Артур Шопенгауэр, Герберт Спенсер, Бенедикт Спиноза, Дэвид Юм, Фридрих Ницше, Георг Вильгельм Фридрих Гегель — все, чьи имена на темных переплетах прежде отпугивали, были прочитаны, по возможности осмыслены и служили почвой для «самых прогрессивных» веяний, которые заносил на юг северный ветер.
Но главное сосредоточение театральных страстей, философии и революционных идей происходило в одном месте — в родной гимназии.
По приезде в Харьков мать отдала Гайто в прославленную Вторую городскую гимназию. Возглавлял ее директор Федор Егорович Пактовский. Дворянин из старинного харьковского рода, Федор Егорович был выпускником Казанского университета, известного и иными студентами — вольнодумцами. Для своих подопечных Пактовский организовал театр, сочинял пьесы, писал очерки на исторические и литературные темы и всячески способствовал развитию вкуса и самостоятельного мышления учеников. Гимназия славилась целой плеядой знаменитых выпускников, среди которых был даже нобелевский лауреат биолог Илья Ильич Мечников.
Культ интеллекта, царивший в этих стенах, подстегивал у Гайто интерес к «взрослым» книгам, от которых было недалеко и до «взрослых» идей, витавших в напряженном харьковском воздухе. От вопросов вечных неизменно переходили к событиям злободневным.
Между обсуждениями последнего школьного спектакля и последней прочитанной книги в разговор вплетались и другие темы: поражения русских войск в начавшейся Первой мировой войне, подозрения в предательстве; возмущение государыней, подпавшей под влияние сибирского мужика Григория Распутина; интриги в Государственной думе; обвинение полковника Мясоедова и военного министра Сухомлинова за отступления на Юго-Западном фронте; говорили, что военный министр послал сражаться армию, вооруженную палками вместо винтовок; рассказывали, что в Москве громили немецкие магазины… Харьковские гимназисты были политизированы не меньше, чем их старшие товарищи студенты. Причем политизированы в определенном ключе.
Уже несколько десятилетий Харьков был центром народовольческого движения. Здесь в 1878 году народником Гольденбергом из группы Софьи Перовской был убит губернатор Кропоткин, брат знаменитого анархиста. Как помним, именно помощь этой группе ставилась в вину дяде Магомету. Здесь же в Харькове заразился революционными идеям его внучатый племянник, что отражало общие настроения, царившие среди «прогрессивной» части горожан, к числу которых относились прежде всего молодежь и интеллигенция. Неудивительно, что революционные настроения были распространены и среди гимназических товарищей Гайто. И тот из них, кто доживет до зрелого возраста, вместе с Гайто назовет февральские события самым ярким воспоминанием юности.
Все началось тогда со странного и тревожного отсутствия вестей из Петрограда. Перестали выходить газеты. На улицах и площадях стали собираться толпы народа, передавая друг другу слухи. Все словно чего-то ждали…
В те дни в Харькове гастролировал комедийный актер петроградского Александринского театра Владимир Давыдов. Гайто с товарищами пробрался на вечерний спектакль. Шел «Ревизор» с Давыдовым в роли Городничего. И вдруг, во время второго действия, на сцену вышел кто-то из администрации театра с листком бумаги в руках. Извинившись перед актерами, он обратился к публике:
— Господа! Прошу соблюдать полную тишину! Получено исключительной важности сообщение из Петрограда!
Публика затаила дыхание. «…В дни великой борьбы с внешним врагом, стремящимся почти три года поработить нашу Родину, Господу Богу угодно было ниспослать России новое тяжкое испытание…» Тревожный гул разнесся по залу. «…В эти решительные дни жизни России почли мы долгом совести облегчить народу нашему тесное единение и сплочение всех сил народных…» На лицах слушателей застыло недоумение. «…Признали мы за благо отречься от Престола Государства Российского и сложить с себя верховную власть…»
Дальше Гайто уже ничего не слышал — зал взорвался бурей восторженных криков и аплодисментов. Давыдов поднял руку и, когда наконец установилась тишина, слабым голосом запел «Марсельезу». Через четверть века во время Второй мировой войны Гайто будет петь эту песню не раз вместе с французами, но такого душевного подъема она уже не вызовет никогда, как в те февральские дни, когда в ее звуках слышался гул перемен.
3«Был конец весны девятьсот семнадцатого года; революция произошла несколько месяцев тому назад; и, наконец, летом, в июне месяце, случилось то, к чему постепенно и медленно вела меня моя жизнь, к чему все, прожитое и понятое мной, было только испытанием и подготовкой: в душный вечер, сменивший невыносимо жаркий день, на площадке гимнастического общества "Орел", стоя в трико и туфлях, обнаженный до пояса и усталый, я увидел Клэр, сидевшую на скамейке для публики».
В действительности встреча произошла не там и не тогда . Это случилось чуть раньше в другом месте, где были также сосредоточены театр и философия, — в доме, где он жил. И дом этот не менее примечателен, чем уже знакомый нам особняк на Кабинетской. Здесь родился роман «Вечер у Клэр», вместе с которым родился Газданов-писатель.
Вот что мы читаем в романе: «Мы жили тогда в доме, принадлежавшем Алексею Васильевичу Воронину, бывшему офицеру, происходившему из хорошего дворянского рода, человеку странному и замечательному… Он был страшен в гневе, не помнил себя, мог выстрелить в кого угодно: долгие месяцы порт-артурской осады отразились на его нервной системе. Он производил впечатление человека, носившего в себе глухую силу. Но при этом он был добр, хотя разговаривал с детьми неизменно строгим тоном, никогда ими не умилялся и не называл их ласкательными именами… У него был сын, старше меня года на четыре, и две дочери, Марианна и Наталья, одна моих лет, другая ровесница моей сестры. Семья Воронина была моей второй семьей. Жена Алексея Васильевича, немка по происхождению, всегдашняя заступница провинившихся, отличалась тем, что не могла противиться никакой просьбе».