— Что?! — воскликнул я.
— Мой брат ненавидел мою дочь. Он знал, что она не любит актеров, и вас в частности. Он хотел над ней посмеяться.
— Но, месье, я вовсе не намерен жениться.
— Вы получите пятьсот миллионов и разведетесь потом, если захотите. Моя дочь будет этому только рада.
У меня такое впечатление, что я участвую в каком-то смешном спектакле. Может быть, это шутка? Чтобы убедиться в этом, я соглашаюсь встретиться с бароном на следующий день в перерыве между двумя сценами «Ученика факира».
Я рассказал эту историю коллегам. Мы решили, что я приму барона в кабинете, отделенном от соседнего помещения тонкой, не доходящей до потолка перегородкой. Мои товарищи будут в соседней комнате, оттуда все слышно.
Появился барон, он представил меня своей дочери. Он очень высокий — почти гигант, довольно элегантный, с тщательно подстриженными седыми волосами и усами. У дочери вид не очень утонченный, несмотря на тщетные попытки придать своим манерам изящество и благородство.
Барон повторил то, что уже рассказал мне по телефону.
— Но я не хочу выходить замуж за этого господина, — говорит его дочь очень высокомерно.
— Успокойтесь, — отвечаю я. — У меня тоже нет намерения жениться.
— Папа, ты выставляешь меня в смешном свете. Пойдем.
Остолбеневший, я присутствую при ссоре между отцом и дочерью. Барон доходит до того, что дает ей пощечину. Очень сухо я попросил их удалиться.
Мои товарищи вышли из соседней комнаты, и мы все вместе долго смеялись. Без сомнения, речь шла о каком-то мошенничестве. Жаль, что я так и не узнал, как закончилась бы эта история, прими я предложение.
—Ты прав,— сказал Ален Нобис, работавший у меня ассистентом режиссера, — этот барон похож на бывшего лейтенанта Ставиского[40].
А эти пятьсот миллионов хорошо поправили бы мои дела, потому что после «Ученика факира» у меня был трудный период как в области финансов, так и в работе.
Театр «Амбассадёр» предложил мне пьесу Уильяма Гибсона «Двое на качелях». Луизе де Вильморен заказали сделать французский вариант. Поскольку в пьесе только два персонажа, я отказываюсь быть режиссером. Называю имя Лукино Висконти. «Он никогда не согласится!» — отвечают мне.
Но он согласился. Может быть, из дружбы, может быть, потому, что я согласился играть в «Белых ночах». Я испытываю великое счастье снова работать под его руководством и не устаю восхищаться его гениальностью. Анни Жирардо, игравшая женскую роль, проявляла такой же энтузиазм, как и я. Лукино одинаково хорошо давал указания по мужской и по женской роли. Он без конца находил для нас бесподобные детали. Он фантастический актер, и я почти сожалел, что он сам не играет эту роль, настолько он был в ней удивителен, настолько воплощал персонаж. Он был также автором декораций.
Спектакль имел большой успех на премьере, но в последующие дни билеты продавались плохо. Благодаря Анни Жирардо все уладилось. В своих статьях критики провозгласили ее новой Режан. После этих статей «Пари-Матч» дал репортаж на трех страницах об Анни, новой Режан. На следующий день зал был полон. Предварительная продажа билетов шла хорошо.
Анни — замечательная партнерша на сцене и прекрасный товарищ в жизни. Я никогда не встречал такой актрисы. Точная, собранная, дисциплинированная, она всегда следовала режиссерским указаниям и никогда не пыталась выиграть за счет своего партнера. Хотя необходимость играть каждый вечер одну и ту же роль ее огорчала, она выкладывалась полностью на каждом представлении.
В одной из сцен я должен был сладострастно целовать ее, чтобы она спросила: «Сколько дней вы постились?» Это вызывало смех. На одном представлении наши зубы столкнулись с таким стуком, что в зале наступила мертвая тишина. Мы оба серьезно испугались за свои зубы.
Пока я был занят в этой пьесе, жизнь меня не баловала. У меня был трудный финансовый период. Кроме того, заболел брат. Его врач сказал, что брату осталось жить полгода. Я забрал его к себе. Дом в Марне был идеальным местом: одноэтажный, окруженный садом, недалеко от Парижа.
В это же время Жорж ушел из дома. Я заметил, что он стал каким-то другим: печальным, озабоченным. Я с улыбкой спросил, не влюблен ли он? Он разрыдался — я попал в точку. Я обнял его, стараясь утешить.
— Чего же ты плачешь? Это замечательно — любить, я помогу тебе быть счастливым. Если бы ты заболел, я бы тебя лечил. Так вот, считай, что я тебя лечу.
— Ну а тебя, тебя кто будет лечить?
— Мне никто не нужен. Я сильный. Этот дом твой, Жорж. Ты можешь принимать кого хочешь.
И все-таки он ушел.
Я ощутил пустоту. Я строил этот дом в надежде на то, что ему здесь понравится. Очень трудолюбивый, он привносил в жизнь дома в Марне свет и солнце. Я относился к нему, как к младшему брату. Возможно, я хотел стать для него тем, кем был для меня Жан. Но я не был Жаном Кокто, я не обладал ни его культурой, ни его умом, ни его гениальностью.
По окончании представлений «Рыцарей Круглого стола», первой настоящей пьесы Жана Кокто, которую я сыграл, я говорил себе: «Нужно платить, платить, платить». Так вот, очевидно, я платил за то, чем я был в жизни. Возможно, это была расплата за ту боль, которую я причинил Жану. Я написал ему об этом. Он ответил, что я никогда не причинил ему ни малейшей боли и; если я хочу, он бросит все и приедет. Жан был на юге Франции. Я знал, что он завершает там большую работу, поэтому ответил, что он доставит мне огромную радость, если приедет на один-два месяца в Марн, когда закончит свой труд.
Он написал, что это невозможно.
Вечером я ужинаю со своим больным, то есть с моим братом Анри, с матерью и племянницами. Потом смотрю телевизор, смотрю, но ничего не вижу, ничего не слышу. Отправляясь спать, иду в свою комнату, но не останавливаюсь там. Сам не зная зачем, прохожу в комнату Жоржа. У меня нет никакого желания выходить из дома, но пока я так думаю, ноги несут меня в мою комнату, я одеваюсь, выхожу, сажусь в машину. Машина с открытым верхом, и я надеюсь, что воздух меня освежит. Включаю радио и медленно еду без всякой цели. Я в Париже. До площади Согласия я не думаю о том, куда еду. Я думаю о Жорже. Где он? В Канне. Мне хотелось, чтобы он был счастлив. Клянусь, это правда. Неужели я лгу самому себе? Не думаю, и все-таки мне грустно. Я запрещаю себе грустить.
Ну, если бы в восемнадцать лет я проснулся утром в своем собственном доме, который люблю, стоящем без фундамента на естественном зеленом ковре, с бассейном, художественной мастерской, если бы у меня была эта машина, в которой я еду сейчас, известное имя, роли, был бы я грустным? Нет... Значит... Значит, просто мне не восемнадцать лет.