Через минуту переливающийся звон свистульки весело раздался за дверью. Потом он донесся из сада. Неожиданно свистулька умолкла. А в комнату, держа коня в руке, с громким плачем возвратился Феденька.
– Отняла! Свистульку отняла! – рыдая, повторял он.
Николай поднял его на руки:
– Кто посмел отнять свистульку у Феденьки? Кто его обидел?
– Аграфена! – всхлипывая, отвечал мальчик. – Злюка, злюка!
Опустив брата на пол, Николай стал торопливо одеваться. Аграфену он нашел на кухне.
– Это ты отняла игрушку у Феденьки? – задыхаясь от негодования, еще с порога крикнул Николай.
– А хоть бы и я, – спокойно ответила Аграфена. – Батюшка-барин почивать изволят, не велено спокой его нарушать.
– Ты не смеешь так! – возмущался Николай, едва сдерживая себя. – Изволь возвратить игрушку.
Но Аграфена и бровью не повела.
Николай сделал несколько шагов вперед:
– Отдай!
Исподлобья глянув на барина, Аграфена с опаской отступила в угол.
– Отдай! – настойчиво повторил Николай.
– И чего вы, право, пристаете ко мне? – проворчала Аграфена. – Я вас не трогаю, и вы не лезьте.
– Игрушку!
Пошарив в кармане цветастого сарафана, Аграфена вытащила оттуда свистульку и с силой швырнула ее на пол. Глиняные осколки с шумом брызнули во все стороны.
– Мерзавка! – хрипло вырвалось у Николая. Не владея собой, он ударил ключницу по щеке и бросился к матери.
Елена Андреевна только что пришла из Андрюшиной комнаты и, стоя перед иконой, усердно молилась. Николай перепугал ее своим рассказом об Аграфене.
– Ну зачем ты, Николенька, зачем? – шептали ее бескровные губы. – Свистулька? Какой пустяк! Бить женщину? Это ужасно!
– Я не бил, мамочка, – взволнованно объяснял Николай. – Я только дал пощечину. За вас, за нянюшку, за Феденьку. За нас всех.
Но мать страстно и горячо убеждала:
– Нельзя поднимать руку на женщину, какая бы она ни была плохая. Это неблагородно. Запомни, Николенька. Ты уже не мальчик. Будь рыцарем. Обещай мне никогда больше так не поступать. Обещаешь? – Она с надеждой глянула на сына.
Николай не мог ответить ей сразу. Почему мать не говорила о благородстве, когда отец привязал ее к дереву? Почему она молча сносила все его издевательства? И разве можно заступаться за Аграфену, жалеть ее? Сама-то она небось, не пожалела нянюшку.
Да, конечно, Николай уже взрослый. Он должен быть рыцарем, как в книгах. Но означает ли это, что надо спокойно смотреть, как Аграфена обижает его любимую мать? И Феденьку, беззащитного, маленького? Кто такая, эта Аграфена? Ее место на скотном дворе…
Словно читая мысли сына, Елена Андреевна тихо спросила:
– Уж не потому ли, Николенька, ты на нее замахнулся, что она крепостная, невольная?
И, не дожидаясь ответа, продолжала:
– Это было бы непростительно. Помнишь, как волновался ты, когда наказывали Степана? У тебя очень, очень доброе сердце. Ты жалеешь людей. Дай же мне слово, милый, что так больше никогда не повторится. Обещаешь?
– Обещаю, – опустив голову, сказал Николай. Но тут же снова заволновался:
– Пусть и она не трогает Феденьку… И нянюшку. Пусть она тоже обещает.
Положив руки на плечи сына, мать горячо поцеловала его в раскрасневшуюся щеку:
– Как же я могу от нее потребовать, Николенька? Это не в моей власти.
Всматриваясь в сына, она вдруг озабоченно произнесла:
– Ой, как же ты похудел! Бледный-бледный. Наверное, совсем на воздухе не бываешь. Иди, погуляй, иди…
Слова эти прозвучали, как прежде, когда Николай был ребенком. Будто ничего и не изменилось с тех пор и по-прежнему ему требуется разрешение, чтобы сбегать на Самарку или в Качалов лесок. Ах, мама, мама!
Выйдя на крыльцо, Николай увидел одноглазого сторожа Игната. Он стоял у ворот, около полосатой будки, в старых дырявых валенках и рваном балахоне. Игнат низко, до самой земли, поклонился баричу.
– Здравствуй, Игнат. – Николай протянул руку. – Старик торопливо бросился ее целовать. Николаю сделалось неловко.
– Как здоровье, Игнат? – отводя руку назад, негромко спросил он.
– Чего? – приложив ладонь к уху, отозвался сторож. – Угнали коров, давно угнали. Нынче травы хорошие. Молочка будет вдоволь.
Что сталось с Игнатом? Оглох он, совсем оглох.
– Ты не понял меня, – прокричал Николай в самое ухо сторожа. – Не болеешь ли, спрашиваю?
– Ась? – прислушался Игнат. – Бог миловал, не хвораю. В ухе вот только малость гудет. Батюшка-барин на масленицу ручкой приложились. Теперича что, теперича полегчало. А тогды вовсе уши заложило. Вроде как в погребе сидишь…
Игнат проводил смутившегося Николая до ворот.
На деревенской улице ни души. Все были на сенокосе.
У околицы появился воз с сеном. Николай пошел навстречу. Около воза, держа вожжи в руках, шагал Савоська. Он хоть и вырос, но лицо его было прежним, мальчишеским. И глаза, и волосы, и даже походка были у него, как у Степана. Только нос не тот – большой, похожий на картофелину.
– Здорово! – дружески крикнул ему Николай. – Как живем-можем? – А сам подумал: известно ли Савоське что-нибудь о Степане?
Остановив тощую каурую лошаденку, Савоська, видно, не обрадовался нежданной встрече. В глазах его – испуг.
– Здравствуй, барин, – все больше робея, произнес он.
– Ты что, не узнал меня, Савоська? – подходя ближе, воскликнул Николай. – Это же я, я… Николка-иголка…
Савоська попытался улыбнуться, но на лице его получилась какая-то гримаса, словно он проглотил что-то кислое.
– А на Самарку бегаешь? Купаешься?
Савоська отрицательно замотал кудлатой, давно нечесанной головой:
– Не… Не до того нам… сено убираем…
И, осмелев немного, добавил:
– Так ведь какое нынче в Самарке купанье: высохла. Кура, и та перейдет. На Лешее озеро теперь мальцы повадились. Там подходяще.
– Может, побываем там? К вечерку?
– Так ведь это как дядя Ераст, – уныло зачесал затылок Савоська. – Не своя воля.
Дернув за вожжи, он зачмокал губами:
– Но, но!..
Каурка вытянула шею. Воз заскрипел и медленно пополз к барской конюшне.
Николай остался посреди улицы один. Долго провожал он невзрачную и покорную фигуру Савоськи рядом с такой же невзрачной и покорной лошаденкой.
Кажется не так уж много времени прошло с тех пор, как Коля скакал по этой улице на диком Аксае. Но до чего же все изменилось вокруг! Развалилась часовня на дороге, и только несколько гнилых, поросших зеленым мхом досок да глубокая яма остались на ее месте. Срубили старинные вязы, и теперь лишь коричневатые пеньки напоминают о них. Еще беднее стали покосившиеся набок избы с обветшалыми соломенными крышами.