За гребнями белых обочинных валов возникали палатки «папанинцев», живущих гораздо более трудной, опасной и самоотверженной жизнью, чем те, настоящие папанинцы, у которых были и спальные мешки, и изобилие всяких продуктов, и мировая слава и которых к тому же никто не посыпал с неба бомбами, не поливал пулеметными очередями, как почти каждый день это бывает здесь, на прославленном отныне и вовеки Ладожском озере.
И фигуры, объемистые фигуры регулировщиков в белых маскировочных халатах, с ярко-красными и белыми флажками в руках, сливающиеся с пургой, были добрыми духами этих снежных пространств, указывающими путь бесчисленным проносящимся мимо странникам.
Ветер здесь дул свирепо, дорогу замело сугробами, две глубокие колеи стали как бы рельсами, с которых ни одна машина свернуть не могла. И, ожидая, мы мерзли, — о, как мерзли мы в этот день! За всю зиму я ни разу не промерзал, так, до косточки, до дыхания.
Но вот из-под снежной пелены глянуло несколько гранитных валунов, — я понял: мы выезжаем на берег. Смотреть я мог только вполглаза, — так я был заметен сразу зачерствевшим на мне, плотно сбитым снегом.
Мы снова были в кольце блокады!
Подъезжая к ленинградским пригородам, никто из нас не мог определить, какой именно дорогой мы едем, до тех пор, пока не миновали два контрольно-пропускных пункта. Красноармейцы проверили у Гусева документы, а у нас спросили только, везем ли мы сухари. Мы промолчали, и часовые, махнув рукой, пропустили нас. Мы оказались на Полюстровской набережной, чуть ниже Охтинского моста.
Было 7 часов вечера. Если б мы приехали раньше, то стали бы развозить по составленному мною маршруту порученные нам посылки, но было поздно, мы решили отложить это дело до завтра и, доехав до Литейного моста, помчались по проспекту Володарского. Я жадно всматривался в лик города, но ничего в этом мертвенном, строгом лике за месяц не изменилось, разве только я не увидел валяющихся окоченевших трупов да меньше, чем было то в январе, везли на салазках мертвецов. Все остальное, в общем, было, как и тогда. Впрочем, кое-где народ скалывал снег с трамвайных путей, очищенные места зияли дырами глубиной в полметра. Улицы же второстепенные, утонувшие до вторых этажей в сугробах, представляли собой дорогу более ухабистую и засугробленную, чем та, по которой мы ехали за городом.
Я сошел у своего дома. Он был цел — это первое, что было для меня важно.
На пятом этаже дверь в мою квартиру оказалась запертой. Замки целы. Почему-то мне было немножко жутко отпирать дверь. Я зажег свечу, открыл дверь, вздохнул было с облегчением: все в порядке! Но тут же удивился: весь пол передней покрыт серым налетом — то ли мукой, то ли… Сделав два шага в столовую, я увидел над собой небо!
Огромная дыра в потолке, куски стропил в зиянии разбитого снарядом чердака, свисающие до полу расщепленные доски, дранка, обломки, пробитый осколками пол, заваленный кирпичами, мусором, снегом, битым стеклом; стены, шкаф в дырах от осколков; разбитый, с разломанными дверками старинный буфет карельской березы. Круглый обеденный стол, вбитый взрывной волной в пол. Скатерть, припудренная известковой пылью. Стена за кроватью Натальи Ивановны с трещиной от пола до потолка… И опять взгляд на пробоину надо мной: она — в два квадратных метра, просвет в небо и еще гораздо больше просвет — в раскрошенный чердак, без крыши. Я быстро оглядел всю квартиру. Кухня, мой кабинет, все прочее было цело, но во всем хаос запустения.
Я подошел к телефону и попробовал нажать кнопку. На удивление мое, телефон работал.
Я долго стоял в безмолвии, созерцая печальную картину разрушения.
Потом резко и порывисто стал исследовать мусор, нашел несколько крупных осколков снарядов: один — сантиметров десять длиной, другой — круглый, увесистый, размером с яблоко, и несколько мелких…
Промерзший, я сообразил, что у меня есть дрова: сорвал с потолка висящую доску, обрушив груду мусора и кирпичей, взял щепу из-под снежного покрова на полу, распилил все это, понес в кухню, затопил плиту и, пока ведро со льдом превращалось на плите в ведро с водой, занялся приведением в порядок того, что уцелело при разрыве снаряда…
Союз писателей. Кормят здесь сейчас лучше, чем в январе. Кашу дают всем с пятидесятипроцентной вырезкой из продкарточки.
В двух комнатах и в бильярдной Дома имени Маяковского создан (один из немногих в городе!) стационар. В нем восстанавливают силы предельно истощенные голодом писатели. Организован этот стационар огромными усилиями. В стационаре всегда жарко топится жестяная печка-«буржуйка», соблюдается абсолютная чистота, кипятится для ванной вода, трижды в день готовится горячая пища, есть медицинский уход. Постельное и нательное белье — чистое, на столах — белые скатерти, искусственные цветы. Спасено от смерти уже несколько десятков людей — например, писатель Сергей Хмельницкий, скромнейший человек, который, несмотря на тяжелую форму астмы, возглавлял отдел пропаганды художественной литературы. Это дело требовало от него невероятной энергии и самоотверженности. Принимая заявки от госпиталей и учреждений, Хмельницкий организовывал в них литературные выступления писателей. В самые тяжелые месяцы — декабрь — январь — не было отвергнуто ни одной заявки. Многие писатели совершали дальние «пешие переходы» (например, в Лесной), чтобы выступить в каком-либо госпитале. В их числе были Н. Тихонов, А. Прокофьев, И. Авраменко, Б. Лихарев, О. Берггольц, В. Кетлинская, Л. Рахманов, Е. Рысс, С. Хмельницкий, Г. Гор, В. Волженин[37] и десятки других, многие из которых находятся в крайней степени истощения.
Я знаю, что кроме этого стационара и кроме «Астории» такого же типа «спасательные станции» организованы на Кировском, на Металлическом и еще на некоторых заводах.
…Девятнадцатилетняя жена В. Н. Орлова Элико Семеновна 12 февраля родила ребенка. Из дома на канале Грибоедова ее доставили волоком, на саночках, на Васильевский остров — в родильный дом. Здесь печуркой обогревалась одна-единственная палата, в которой при свете лучины принимались роды, производились операции, лежали первые дни женщины с грудными детьми. Элико родила в темноте, в тяжелейших условиях. Ребенок оказался отечным. Несмотря на все усилия и самоотверженность врачей, на одиннадцатый день ребенок умер от кровоизлияния и разрыва сердца…
А ведь у многих людей в будущем, когда эта война станет давней историей, появится паспорт, в котором окажется запись: дата и место рождения — февраль 1942 года, г. Ленинград. Будут ли знать эти молодые люди, в каких условиях выносили и родили их матери? И что, став совершеннолетними, сделают для того, чтобы никакие в мире города никогда не подвергались таким бедствиям, каким подверг проклятый фашизм мой родной, несгибаемый Ленинград?