Если сделка между коварной Екатериной и доверившимся ей Петром имела место, то на деле она обернулась ловушкой. И в первую очередь для самой Екатерины. Ведь не только влиятельный Н. И. Панин, находившийся к ней в скрытой оппозиции, но даже преданная Е. Р. Дашкова были убеждены, что более как на регентство Екатерина претендовать не может [72, с. 552]. Она прекрасно знала об этом. А зная, опасалась, что в неустойчивой обстановке первых дней после переворота однозначное провозглашение ее правящей императрицей могло бы внести раскол в лагерь ее сторонников и, как знать, даже привести к освобождению и восстановлению на престоле ропшинского узника. После 6 июля эта опасность отпала, но ведь сын-соперник оставался. Этим и следует объяснить анонимность опубликованного отречения, которое напоминало скорее эмоциональное публичное бичевание устраненного соперника, чем ясный юридический акт, — вопрос об объеме своих прав Екатерина решила оставить открытым, чтобы со временем вопрос права превратить в вопрос факта.
Между тем лавина экстренных правительственных сообщений не иссякала. На следующий день после официальной даты смерти Петра III, то есть 7 июля, до сведения «верноподданных» были доведены два очередных манифеста — о предстоящей коронации Екатерины II и о кончине ропшинского узника [150, т. 16, № 11 598—11 599].
Теперь уже требовалось объяснить причину не только свержения Петра III, но и его смерти, скрыв, разумеется, подлинные ее подробности — как-никак речь шла о царственной особе, прямом внуке Петра I. Был придуман «диагноз», долженствовавший, вероятно, по мысли приверженцев Екатерины, посмертно унизить правителя, о неспособности которого царствовать трактовал первый манифест: Петр III умер не от какой-либо «благородной» болезни, а от того якобы, что «обыкновенным и прежде часто случавшимся ему припадком геморроидическим впал в прежестокую колику». Этот фантастический документ, которым бывшего императора повелевалось похоронить в Александро-Невской лавре (а не в соборе Петропавловской крепости, как полагалось бы по чину), завершался не менее фантастическими словами: «Сие же бы нечаянное в смерти его Божие определение принимали за промысел его божественный, который он судьбами своими неисповедимыми нам, престолу нашему и всему Отечеству строит путем, его только святой воле известным». Иначе говоря, манифест не просто извещал о смерти свергнутого монарха — населению предписывалось слепо, без рассуждений верить, что умер он в результате прямого и необычайно своевременного вмешательства божественной десницы, а вовсе не от рук задушившего его А. Г. Орлова. От имени императрицы, надевшей на себя фальшивую маску богомольной защитницы русского православия, трудно было, пожалуй, изобрести более издевательское и столь кощунственно звучащее объяснение случившемуся. Но за неимением иной, более веской и убедительной аргументации годилась и такая.
Она была использована и в другом, одновременно появившемся манифесте — о предстоящей коронации. Екатерина учла тактический просчет своего предшественника, медлившего с этим, и торопилась возложить на себя царскую корону. В коронационном манифесте религиозное мифотворчество достигло апогея: речь шла уже не о том, почему Екатерина взошла на престол, а о том, что она вынуждена была так поступить по велению Бога и под угрозой ответственности в будущем «пред страшным его судом», поскольку-де того «самая должность в рассуждении Бога, его церкви и веры святой требовала». А посему ее действия благословил «он, всевышний Бог, который владеет царством и, кому хочет, дает его». Это уже не просто кощунство, но и злая пародия на закон Петра I от 5 февраля 1722 года о престолонаследии (согласно которому правящий монарх может назначать преемника по своему усмотрению). По смыслу же манифеста 7 июля российский престол Екатерине II вручил сам Всевышний! Так своеобразно подтвердила она волю Всевышнего, на которую ханжески ссылалась в конце 1761 года М. И. Дашкову.
В совокупности екатерининские манифесты конца июня — начала июля 1762 года содержали ядро официальной версии о Петре III, с некоторыми изменениями и дополнениями прочно вошедшей в обиход. Вот два примера, подтверждающие сказанное.
1. «Царь Петр дал обещание иметь союз с Австрийским домом, но отказался от обещания, примкнул к прусскому королю Фридриху; хотя при короновании он и признал русскую греческую веру, но потом заявил, что он кальвинист, и все войско одел и муштровал на прусский манер. Он бесчестил греческую веру, сильно притеснял священников, за что 9 июля был свергнут с трона[20]. Его содержат в заключении в каком-то замке… Затем русские провозгласили его жену Екатерину царицей до совершеннолетия сына, которому 10 лет. Царь Петр, как говорят, очень был склонен к пьянству» [223, с. 83].
2. «Этот монарх еще до воцарения успел прославиться своими шутовскими выходками, грубыми попойками, полной неспособностью заниматься государственными делами и, что было особенно оскорбительно для подданных, пренебрежением ко всему русскому. Император приказал переодеть гвардию в новую форму по образцу прусской, а православным священникам велел сбрить бороды и носить платье наподобие протестантских пасторов. Будущее этого царствования было предопределено. Спустя пять месяцев после воцарения Петра III против него был составлен заговор» [62, с. 107].
Если отвлечься от нескольких фактических неточностей (в 1762 году Павлу было не 10, а 8 лет; Петр кальвинистом не был, он не успел короноваться и был убит; Екатерина стала не регентшей, а правящей императрицей), то больших расхождений между этими двумя характеристиками нет. Впрочем, одно все же имеется. Дело в том, что первая заимствована из рукописной хроники скромного католического священника Иржи Вацлава Пароубека из чешского местечка Либезницы. Она относится к 1762 году. Вторая принадлежит нашему современнику А. Гаврюшкину и опубликована в 1988 году. Рискуя повториться, не будем останавливаться на демонстрации несоответствия фактам большей части приведенных характеристик — внимательный читатель легко сможет сделать это сам. Хочется лишь подчеркнуть, что в основе обоих суждений — XVIII и XX веков — общий источник — екатерининское мифотворчество. Все же запись Пароубека представляет некую ценность: она позволяет судить об объеме информации, которой по части событий 1762 года располагали любознательные люди из средних слоев зарубежного общества тех лет. Лишенная этой ценности вторая характеристика любопытна как свод легковерных домыслов, до сих пор принимаемых немалым числом читателей за правду русской истории.