Большинство приборов, с которыми я имел здесь дело, представляли собой элементы хорошо знакомой мне авиационной техники. Некоторые из них имели отношение к пилотированию космических кораблей. Как с теми, так и с другими я довольно легко справлялся. Оператор, находящийся где-то за стеной сурдокамеры, задавал с их помощью какой-нибудь комплекс параметров, а мне предстояло, действуя тумблерами и рычагами, удерживать определенный режим. Наблюдая за стрелками приборов, я пытался контролировать обстановку, корректируя свои действия с учетом тех изменений, которые создавались там, за стеной. Как правило, все сходило удачно. Задания напоминали пилотирование самолета вслепую, по одним приборам. А этим меня трудно было сбить с толку: сказывался опыт.
Больше того. Помимо чувства удовлетворения, которое приносила знакомая, привычная для меня работа, она же помогала мне одолевать и одиночество. Как-никак, а вместе со вспышками индикаторов и движением стрелок ко мне из внешнего мира просачивалась хоть какая-то информация. Пусть урезанная, лишенная естественной глубины и красок, пусть схематичная, однотонная, воспринимаемая лишь как считывание с приборов, но все-таки информация. Все-таки приток впечатлений. На них необходимо было реагировать, отвечать действием.
Это несколько походило на игру в шахматы вслепую. Невидимый мне партнер делал ходы, создавая на приборной доске очередную острую ситуацию, от меня же требовалось привести ее в норму. Партии обычно проходили в темпе блица. Постоянный жесткий цейтнот заставлял выкладываться до конца, удерживая мозг в состоянии длительного напряжения. Такая «игра» требовала ясности мысли, волевой собранности. Пожалуй, это было лучшим лекарством от одиночества. Во всяком случае, часы, отведенные графиком на борьбу с приборами, пролетали незаметно…
День и ночь телемониторы сурдокамеры пристально следили за каждым моим жестом, за каждым движением. Для успешного хода эксперимента это было и необходимо, и важно. Но нельзя сказать, чтобы это было приятно. Скорее наоборот. И чем дальше, тем больше.
На шестой день пребывания в сурдокамере мне страшно захотелось помыться. Душевой кабины здесь, само собой, не было, но можно было смочить полотенце одеколоном или холодной водой. Словом, я так или иначе, но решил принять ванну.
Мешало только одно — линзы телеобъективов. Кто знает, может быть, именно сейчас один из дежурных операторов — особа женского пола.
Недолго думая, я взял несколько бумажных салфеток и, завесив телеобъективы, избавился таким образом от посторонних глаз. Обтереться намоченным в воде полотенцем оказалось чертовски приятно. Я чувствовал, как в мою душу и тело широким потоком вливается бодрящая свежесть. Отжав над раковиной полотенце и предвкушая продление удовольствия, я щедро намочил его вновь.
И тут в сурдокамере завыла сирена тревоги.
Как я и ожидал, инициатива, проявленная с моей стороны, пришлась не по вкусу тем, кто находился по ту сторону. И там это не замедлили показать сирена выла не переставая.
Любопытная штука — человеческое восприятие. Я знал, что ровно ничего не произошло: вой сирены — лишь отклик на маленькую вольность, никак неспособную повлиять на ход событий. В конце концов, мокрое полотенце — это только мокрое полотенце! И все же я не мог отделаться от чувства скованности и легкой тревоги. Выходило, будто звук сирены не просто сигнал опасности, в данном случае ложной, а уже сам по себе несет определенный заряд психологического воздействия. Если так, подумалось мне, то с этим вряд ли можно мириться, нельзя допустить, чтобы в критическую минуту, когда от человека требуется максимальная собранность, весь запас его духовных сил, часть их будет расходоваться впустую, на преодоление сопутствующих эмоций. Чтобы быстро принять верное решение, мысль должна быть свободна.
Приняли решение и в операторской. Сирена внезапно смолкла, и по радио прозвучал приказ:
— Уберите салфетки! Немедленно снимите с телеобъективов салфетки!
Это были первые человеческие слова, которые я услышал с того момента, как переступил порог сурдокамеры. Первые и последние. В дальнейшем в подобных случаях действовало джентльменское соглашение: телеобъективы оставались открытыми, но операторы отходили в сторону.
Последние, десятые, сутки начались, как всегда, разминкой и плотным завтраком.
Окуляры телемониторов бесстрастно проследили за последним проглоченным мною куском, я не выдержал и подмигнул в их сторону: дескать, с добрым утром, чертовы соглядатаи! Но они бесстыдно и все так же бесстрастно уставились на меня в упор — разве их чем проймешь? — пустое занятие.
Впрочем, в то утро я проснулся в отменном настроении, испортить которое отнюдь не собирался. Правда, одиннадцать часов дня — рубеж, от которого отсчитывались каждые очередные сутки, — утром, строго говоря, не назовешь. Те же операторы, приставленные ко мне, вероятно, уже наработались.
Через несколько минут по графику полагалось приступить к работе и мне. Опять придется «пилотировать» по прикрученным к стенке приборам. Какую, интересно, погодку придумают для меня нынче там, за стеной? Сплошную облачность, плотный, как ватное одеяло, туман, грозу с порывами шквального штормового ветра?..
И вдруг мне захотелось ударить в стенку. Пробить окаянную, продырявить, продрать! Сломать ее к чертовой матери, разнести на куски, превратить в щепки! Ну же! Ну!..
В овладевшем мною так внезапно желании было столько нетерпеливости, столько неоправданной остроты, что я повял, как стосковалась душа по внешнему миру — по обыкновенной галке на заборе, по синеве в небе, по озорному солнечному лучу. И еще мне подумалось, как непросто будет расставаться с Землей тем, кому когда-нибудь выпадет стартовать в дальние космические рейсы к другим планетам, а может быть, и к другим звездам…
Мысли эти вернули мне хладнокровие.
Я спокойно встал со стула, неторопливо сделал пару глубоких приседаний этого оказалось достаточно, — усмехнулся и взглянул на часы: прошло несколько секунд. Потом перевел взгляд на телемониторы: что, удивлены? Просто мне захотелось узнать, какая там у нас, за стенами, погода. Не выдуманная, проигрываемая для меня на приборной доске, а подлинная, настоящая, живая. Неужели солнце? А может, дождь? Дождь. Дождище. Дождик. Дождичек!.. Как же я стосковался по тебе, дружище, в этой чертовой клетке, как соскучился! Небось капаешь себе, моросишь, а всем хоть бы хны! В плащи еще небось от тебя кутаются, ворчат небось. А мне хотя бы одним глазком на тебя взглянуть, хоть краешком бы, хоть в щелочку…