Многократно он затрагивает этот «короткий момент телесной близости», пережитый им с Миленой, освободивший его, говорит он, от грязи, в которой он всегда жил. Эта грязь повсеместна, он угадывает ее присутствие во всем городе. Он вспоминает с ужасом «этот гвалт, этот содом с кровосмесительным разгулом давно уже неуправляемых, разнузданных мыслей, желаний и тел, когда во всех закоулках, между всеми кроватями и шкафами плодятся недозволенные связи, несообразные вещи, незаконные дети». Отвращение к плоти, всегда скрытое, может теперь, когда встреча с Миленой частично избавила его от привычных страхов, найти свободное выражение. Он рассказывает, что в Меране он еще замышлял покорить горничную этого отеля. Теперь с этим покончено. «Все было лишь грязью, лишь жалкой мерзостью, лишь спуском в ад, и я сейчас перед тобой, словно ребенок, который сделал что-то очень плохое и, стоя перед своей матерью, плачет и клянется, что никогда больше этого не сделает». Отныне он слегка дышит воздухом, которым дышали в раю перед грехопадением, так что touha, тоска, томление исчезает; остается лишь — последнее свидетельство падения — немного страха, частица ужаса. У любви есть дневной и ночной лики. Он только что испытал ее солнечную сторону. С другой стороны, есть «эти полчаса в постели», о которых Милена упомянула однажды с пренебрежением как о сугубо мужской заботе. «Здесь целый мир — мой, я им владею, и неужели теперь я должен вдруг перепрыгнуть в ночь, чтобы и ею еще раз овладеть? Здесь я владею миром — и вдруг должен перенестись туда, там его оставить — в угоду чародейству, ловкому фокусу, камню мудрецов, алхимии, колдовскому кольцу /…/. Жаждать посредством колдовства ухватить за одну ночь — в спешке, натужно дыша, беспомощно, одержимо — посредством колдовства ухватить то, что каждый день дарит раскрытым глазам!» Чувство в нем очищено до такой степени, до такой степени отмыто от всякой грязи, что он может достаточно легко вообразить супружество втроем, с Миленой и Поллаком. Он не испытывает ни малейшей ревности к мужу, которого Милена, что бы она ни говорила, продолжает любить. «Я не являюсь его другом, я не предал ни одного друга, но он не просто знакомый, я к нему очень привязан во многих отношениях больше, чем к другу. И ты его тем более не предала, поскольку ты его любишь /…/. Так что наше дело не является чем-то, что надо хранить в секрете, это не только источник мучений, страха, страданий, забот/…/, это ситуация общеизвестная, абсолютно ясная ситуация втроем».
Таким образом, невинность обретена, внутренние мучения, преследовавшие его, рассеяны, Кафка на какой-то момент примиряется с самим собой. Ему даже удается понять, что сама его слабость парадоксально является его подлинной силой. Милена ему об этом говорит, и он ей верит. Его страдание и одновременно его талант являются следствием того, что он называет отсутствием музыкального смысла, то есть его неспособности уловить гармонию, его потребности жить в диссонансе. На короткое мгновение он принимает этот закон, являющийся законом его натуры.
В первое время Кафка ошибался относительно чувств, которые Милена испытывала к своему мужу. Он думал, что она менее привязана к нему, чем это было на самом деле, и он ей предлагал либо приехать к нему в Прагу — у него нашлось бы достаточно денег, чтобы жить вместе, — либо по меньшей мере покинуть Вену на то время, пока восстановится ее здоровье. Затем он открыл, что Милена не расположена расставаться с Поллаком, и принял эти новые условия. Тем временем Милена должна отправиться на какое-то время на лечение в деревню, и она желает до отъезда встретиться с Кафкой по меньшей мере еще раз. По сему поводу начинаются бесконечные дискуссии о месте и времени встречи. Перед Миленой, которая должна ускользнуть из-под бдительного внимания Поллака, и перед Кафкой, который отказывается лгать, чтобы получить отпуск у своей администрации, встают немалые трудности. В конце концов они решают увидеться на границе, в Гмюнде, где вокзал находится в Чехословакии, а город — на австрийской территории. Милена и Кафка встречаются там в субботу 14-го и в воскресенье 15 августа.
* * *
И внезапно все меняется, Милена покидает Вену. Она отправляется, кстати, вместе с мужем, поправлять здоровье на берега Вольфгангзее, в Сен-Гильген, что в Зальцкаммергуте. Переписка замедляется. Они все реже обмениваются письмами. Но беда в другом — она в самом Кафке. Едва возвратившись в Прагу, он пытается в бесконечном письме объясниться, но ему это не удается: он снова заперт в некоммуникабельности. Он обут, говорит Кафка, в свинцовые сапоги, которые увлекают его в глубь воды. Над ним довлеет ощущение позора и стыда: «Я грязен, Милена, — пишет он, — грязен до самой глубины моего естества». У него на устах лишь слово «Чистота», но это ничего не доказывает: никто не поет более непорочной песни, чем те, которые находятся в самой глубине ада.
Счастье длилось шесть недель, шесть недель, которые отделяют Гмюнд от Вены. Что произошло? Несомненно, самый вульгарный, самый банальный и, впрочем, наиболее ожидаемый эпизод: Кафка уже до встречи писал, что страшится «гмюндской ночи». Судя по всему, этой ночью появились старые демоны, или, скорее, они никогда и не исчезали и снова продемонстрировали свое присутствие. С этого момента стыд, страх, чувство беспомощности вновь овладевают им. Он был, пишет Кафка, лесным зверем, спрятавшимся в глубине грязной берлоги (грязной, добавляет он, только из-за моего присутствия, разумеется). И затем он встречает Милену: «Я подошел, приблизился вплотную к тебе, а ты была так добра, я спрятал свое лицо в твоих ладонях и был так счастлив, так горд, так свободен, так могуч». Но «долго продолжаться» это не могло: он занял место, которое было предназначено не ему, он по-прежнему оставался тем же лесным животным, обреченным на одиночество. Он — словно судно, потерявшее рулевое управление и отданное на волю волн. Кафка посылает Милене один из тех саркастических рисунков, которые рисует время от времени для забавы: на нем он изображен распростертым в машине для пыток, придуманной им по случаю. Разумеется, его любовь остается прежней: у Милены в Праге всегда есть сердце, хозяйкой которого она является. Но это грустная драгоценность, способная как раз омрачить небо в полнолуние. Не боится ли Милена обитателя тьмы? Эти скорбные письма входят в число самых прекрасных из когда-либо написанных любовных писем: читающее их ныне поколение находит в них утонченное литературное удовольствие. Но это удовольствие не должно отодвинуть в тень породившую их скорбь, которая после нескольких недель надежд или иллюзий отбрасывает Кафку в его семейный ад. Мимолетное счастье лишь углубило его страх, и, конечно, Кафка хорошо знает, что этот страх есть самое ценное в нем: обратила бы Милена взгляд на него, если бы тотчас же не уловила его? Кафка теперь пишет ей: «Я не знаю, в самом ли деле это еще любовь, когда я говорю, что ты самое дорогое из того, что я имею: любовь, ты нож, которым я причиняю себе боль».