Стоянка у дома пестрела «Жигулями», а вот на газон никто не посягал, стеклянные двери в подъездах не разбивали, на них еще не было решеток. Внизу, на цокольном этаже размещался цветочный магазин, а рядом продавались газеты, журналы. Вывески соответствовали предлагаемому товару. Консервные банки с импортными наклейками не теснили на полках ряды книг, горшки с растениями не жались в испуге от вторжения ширпотреба китайского производства и вино-водочных изделий всех сортов. В булочных не торговали обувью, а в овощных отделах не предлагались сигареты. Хотя, разумеется, выбор был скудный, все в дефиците, от мороженых кур до билетов в театр. Но в помойках не рылись, бомжи не селились на чердаках, милиционеры, стражи порядка, брали взятки с оглядкой, но не грабили, не избивали граждан средь бела дня.
После выяснилось, что в ту, презираемую всеми эпоху, наше существование, при всех уродствах, скорее все же походило на нормальное, чем после, когда нашу жизнь в очередной раз пообещали «улучшить». И мы поверили: казалось, что хуже быть не может, предел достигнут пошлости, глупости, и маразматика, такого, как Брежнев, уже не найдется. А между тем режим, плодящий идиотов, их именно и выдвигающий на руководящие посты, обнаружил неистощимую изобретательность, поставив у власти уже просто труп – Черненко. Слезы высохли – страна гомерически хохотала, до колик. Особенно тут усердствовали мы, первое за годы советской власти не битое поколение.
Изображали скептиков, циников, сильно себе польстив. В итоге нас использовали как подопытных кроликов, ободрав шкурки и повесив на крюках мясников. Как деликатес на барский стол мы не годились. Деликатес ведь за редкость ценится. А когда на крюках болтается вся страна, гурманы столь доступной пищей брезгуют. Остается пожирать самих себя. Приятного аппетита, господа-товарищи.
На шестнадцатом этаже в общий, крытый линолеумом, коридор выходили квартиры, где поселились четыре кандидата медицинских, один филологических наук, два члена творческих союзов, художников и писателей, а также трое детей дошкольного возраста. Потом, время спустя, из прежних жильцов останутся двое, другие сгинут, кто куда. Первыми снимутся молодые супруги-анестезиологи, уедут работать по контракту в Штаты, и больше мы их не увидим. Там, в Штатах, окажется и наша семья. А еще двое погибнут, страшно, дико. Но пока что четыре семьи спешили обжиться на новом месте. И сдружиться.
Сейчас удивляюсь, как это нам удалось срастись так плотно? И нужна ли была подобная спайка? Все знали друг про друга все, не тяготясь, не испытывая неловкости от подобной, в деталях, осведомленности. Бесцеремонность вторжений, назойливость расспросов, обременительность исповедей протестов не вызывали. Напротив, гордились сплоченностью, демонстративной, экзальтированной, на грани чего-то, похожего на свальный грех.
Наследие что ли коммуналок, в генах застрявшее, даже у тех, кто прелестей общей кухни, с выкипающим из кастрюль варевом, чадом скворчащих жиром сковородок, очередей в уборную, лично не испытал. Страх доносительства, в ожидании мелких пакостей, крупных подлостей, при подозрительности всеобщей, спровоцированной всех ко всем зависти, воспитали у населения тактику сближения с врагом.
Иначе не объяснить, почему и моя мама, с польской гордыней от отца унаследованной, а от матери проницательность народа-изгоя, почему она заискивала, иначе не скажешь, перед соседкой Клавдией Ильиничной, как крыса увертливой, вездесущей. Что могло быть у них общего, что вынуждало властную маму при встречах с соседкой льстиво-угодливо улыбаться?
Кто была Клавдия Ильинична? Стукачкой? По зову души или же с обязательствами? В доме по Лаврушинскому переулку, называемому писательским, она оказалась как бы случайно, в опустевшей по неведомым мне обстоятельствам квартире, где вместе с сыном получила две комнаты, а в третьей жила семья шофера, служившего в автопарке МИДа.
А стенка в стенку от нас существовал писатель, из тех, кого вернувшийся из Италии Горький, покровитель рабкоров, благословил, на самом же деле вверг в кошмар сочинительства, адову муку и при врожденном даре, а для тех, у кого его нет, – лучше на нары, в тюрьму, в психушку. Писатель пил, бил близких и выл. Изоляция, несравнимая с поздней, халтурной, хлипкой, в имперски-мрачном, при Сталине возведенном доме, его вопли не заглушала. К ним привыкли, жили под их аккомпанемент. Писатель никуда не выходил, только однажды я с ним столкнулась в лифте. Он оказался толстым, низеньким, в шляпе, которую, поздоровавшись, сдернул с лысой головы опереточно-нарочитым жестом.
Теперь в этот склеп, впитавший миазмы зловещей эпохи, въезжают, я слышала, "новые русские". Бог в помощь! Впрочем, такие ничего не страшатся, и на прошлое им наплевать.
Но к разгару «застоя» типы, подобные Клавдии Ильиничне, писателю-пролетарию, вывелись. В Сокольниках на шестнадцатом этаже атмосфера разительно от лаврушинской отличалась. Эйфорией, я бы сказала. Праздники отмечались совместно, стулья-табуретки, посуда, рюмки, приборы перемещались из квартиры в квартиру, двери в общий коридор оставались распахнутыми, и там устраивались танцы.
Хотя не знаю, забыла, перестала понимать, что, собственно, нас вдохновляло (или же принуждало?) к столь тесному общению. Уж никак не родство душ и не возраст. Художник, руку набивший на портретах военачальников, с тщательно выписанными на их обширной груди орденами, был старше других жильцов лет на тридцать с гаком, жена его, доцент МГУ, на двадцать его моложе, а их дочка, Ксюша, поздний ребенок, чуть опередила в рождении наших детей. Между тем обращались мы все друг к другу на «ты», преодолев и этот барьер, а уж с остальными не сомневались, что справимся.
Художника называли по отчеству, Борисыч. Гренадерского роста, богатырской стати, не умеющий понижать свой гудящий на низовых регистрах бас, несокрушимо уравновешенный, он был сыном священника, убитого на пороге церкви прихожанами, воспламененными революцией, но его самого религиозный дурман не коснулся, он вырос образцовым советским гражданином, уважающим все, что полагалось уважать.
Овдовев, женился на присватанной друзьями переводчице с хинди, доверившись полностью их рекомендациям. Перевалив шестой десяток, храбро, имея внуков, обзавелся Ксюшей, и в воспитание ее не вмешивался, тут полностью доверившись Марише, второй жене.
Мариша с замужеством затянула до сорока, зато успела защитить диссертацию, на кафедре ее ценили, благодарные ученики дарили цветы, шоколад, коньяк, и мы, соседи, с удовольствием пользовались плодами ее успешной карьеры. Скомканное, с нездоровой, серой кожей ее лицо трудно было вообразить молодым, миловидным. Но уж если Маришина внешность не имела значения для ее мужа, то для нас тем более. Собирались чаще всего именно в их квартире, и Мариша, разносторонне одаренная, присев к роялю, исполняла романсы, и ей дружно аплодировали.