Закованный в гипс и прикованный костылями к круглосуточной любви и заботе, я пьянствовал, капризничал, скучал, ссорился с женой, не находил себе дела, своих романов еще не писал, а чужие уже вызывали стойкое отвращение. В общем, я понял, чем казематы Первой Советской превосходят домашний уют. Правы старые эльбрусцы: горные орлы в неволе не размножаются. И однажды, неумело растопырив костыли-крылья, я грохнулся спиной во весь рост и, к счастью домочадцев, угомонился.
Залег я капитально — водку и пиво депрессивно забросил, перешел на минеральную воду и пил, пил, пил ее ящиками. Речь моя затруднилась, глаза разбежались, а ученый сосед Боровский изменил родине и скрылся во всем известном направлении, не оставив своего американского адреса. Так что на привычное избавление от недуга вскрытием я ставку делать не мог. Поэтому призвали, конечно, хирурга, но с психическим уклоном — нейрохирурга!
Доктор Файн, не выйдя с мычащим инвалидом на языковой контакт, обстучал меня, где попало, молотком, погонял перед глазами блестящий стальной шарик, обещанный гонорар не взял, сказав, что это не его случай, и предположил, что я крепко нахожусь в диабетической коме.
Доктор Кредер и доктор Анищенко, историк и физик, настоящие друзья, а не какие-то там врачи, на носилках из костылей отволокли убогого в девятую горбольницу, где я после введения стократной дозы свиного инсулина быстро сменил тупое мычание на веселое хрюканье. Глазки тоже начали сходиться.
Нравы не менялись, но времена — да! Мои товарищи по бизнесу, в который я ушел окончательно, бесповоротно покончив с утопиями Песталоцци, просто купили мне у главврача на одного двухместный номер-палату с сортиром и разрешением курить и принимать гостей. Все они, тогда еще живые и дружные, навещали меня постоянно, таскали новую русскую экзотическую еду, подсовывали под подушку невиданные доселе водки, смеялись, дымили и галдели. Мне было хорошо, я шел на поправку.
Молодые, красивые, белые докторши Катя, Таня, Ира и их начальница доктор Солун, красавица из предыдущего поколения, убеждали меня вместе и по отдельности, что диабет — это не болезнь, а образ жизни. Так и называлась американская переводная книжка, ксерокопию которой мне подсунули красивые докторши. Книга была глупой и нудной и описывала в подробностях размеренную жизнь простого американского идиота-диабетика, образ которой заключался в ежесекундном подсчете сахара путем изучения своей мочи под микроскопом, подсчета калорий (от переизбытка которых он должен был отказываться путем сравнения взвешиванием принимаемой пищи и говна, ею образуемого). И колоть, и колоть инсулин, величайшее изобретение двадцатого века, спасшее человечество.
Я только было собрался выбросить глупую книжонку, как обратил внимание на отсутствие в ней нескольких страниц подряд. Книга была усечена в том самом месте, где как раз рассказывалось о спасении человечества. Что если бы не нобелевские лауреаты-изобретатели, все диабетики уже давно бы умерли, но… В этом месте повествование разрывалось. От нечего делать я задумался. Диабетом неспасенное человечество болело со времен неандертальцев. Так почему оно не дало дуба с баобабом миллион лет назад? Чем оно лечилось до инсулиновых мессий? Ответа в книге не было, и он в книге был! И какой! Доктор Катя после настойчивого глазкостроительства с моей стороны принесла с риском для карьеры выдранные листы. Умирали добропорядочные люди, а выживали… алкоголики!!!
Водка — вот чем обрело спасение не просвещенное лауреатами человечество!
Но в советской медицине она числилась ядом и стоила существенно дешевле дефицитного инсулина. Факт этот скрывался от состоятельных пациентов, так как докторши уже были аффилированы с западными инсулинопроизводящими фирмами и дилерствовали напропалую.
Так я узнал, какой образ жизни у диабетика, и болезнь мне понравилась. С тех пор я колю инсулин только из глубокого уважения к Нобелевскому комитету, а лечусь от сахарного диабета старинным проверенным способом: пьянством.
Подвергшись за долгое время приятного безделья в дамском заповеднике необходимым стандартным обследованиям, я оказался носителем еще двух анатомических излишеств, требующих оперативного выковыривания. Без доктора Боровского пришлось проделать это в чужом городе Москве с расчетом на кошелек, а не на знакомства. Москва не верила слезам, но цветущим зеленью банкнотам доверяла.
Рекламная пауза: ни Первая Советская с мрачными проплесневелыми казематами, ни девятая горбольница с прекрасными гейшами, ни даже сауны г. Саратова с интимным массажем ни в какое сравнение со столичным платным медицинским обслуживанием не шли. За баксы в столице были готовы пересадить все твои органы в новую кожу, сменив пол, национальность и художественный вкус!
Несколько лет назад, в туманно-альбионный декабрьский день (на улице плюс девять, в доме вовсю шпарит отопление) мы сидели на кухне питерской квартиры и квасили с хозяином — другом с пятидесятилетним стажем, бородатым и смешливым художником Сенечкой Белым. Жена художника Заяц беззлобно заливала постным маслом очередную порцию овощного салата. Зимняя жара уже раздела обоих пьянчуг до пояса, и в ожидании закуски мы любовались потными и немолодыми телами друг друга. Похабных, в хорошем смысле этого слова, чувств они не вызывали.
— Вовка, — задумчиво произнес ваятель, тыча перстом в мой некогда могучий торс, — тебя что, земляки-чапаевцы порубали?
Я аккуратно, чтобы напарника не начало тошнить вареной картошкой с помидорами, описал происхождение каждого из многочисленных шрамов, избороздивших натурщика. Бутылки на анамнез хватило.
Но тут совершенно случайно в дом ввалился Питер, сын художника и сам художник, только не местный, а лондонский. Английский верзила, сияя свежим питерским фонарем под глазом, забежал к фазер-мазер попрощаться после ночной попойки перед творческим путешествием из Лондона через Петербург в Москву и Тбилиси.
— Петя, — умиленный богемным видом веселого чилда, спросил фазер. — Ты узнаешь дядю Вову?
— Ноу, — на чистом языке своей новой родины сказал гуляка. — А что?
— Как же, как же, — запричитал Сенечка, — это же знаменитый дядя Вова Глейзер из Саратова!
Я начал, как индюк, раздувать сопли, рассчитывая на международную рекламу.
— А чем он знаменит, папа? — поинтересовался шестифутовый крошка-сын.
— Как чем? — обнимая мое потное зашрамленное тело, поразился отец Белому-эмигранту, окончательно потерявшему связь с родиной. — У дяди Вовы, Петя, внутри — НИЧЕГО НЕТ!