А дальше уже взялась за меня Елена Николаевна Домбек, а я уже углубилась в кружки Дома пионеров.
Письмо из “Пионерской правды”
Я рано начала писать, но с другим каким-то очарованием, не с тем, как многие, может быть, дети. Другим у меня было увлечение, – я читала Гоголя, а еще я читала Бичер-Стоу. Вот эта Бичер-Стоу очень на меня влияла, и в стихах у меня все время был несчастный мальчик, негр. И все время какие-то плантаторы, какие-то бедные, измученные, ни в чем не повинные негры. Поэтому я так могу радоваться за президента американского, к нему испытываю какую-то смехотворную нежность: он даже не знает, что в Москве некто все время писал про негров. Но, к счастью, меня от этого несколько выручила замечательная женщина по фамилии Смирнова.
Во мне совершенно благородная скромность – никогда не писать писем в газеты или в журналы. Но один раз я все-таки написала в “Пионерскую правду”, как-то заступившись опять-таки за бедного Тома, который страдает на плантациях, – так, видимо, меня припекло, так я его жалела. Я с этими стишками много выступала в пионерском лагере и какое-то послала. И получила письмо от чудесной женщины, мне ведь самой потом пришлось, в другие времена, отвечать на письма пишущих людей, и мне казалось, я всегда им хорошо пишу. А получив это письмо, я как-то была очень утешена, потому что там было написано: “Милая девочка, я вижу, что ты очень страдаешь за всех, кто страдает. Это очень милосердно, но все-таки ты же в школе учишься, у тебя там есть дети другие, а ты видишь все какую-то такую даль, где все кто-то страдает. Да, надо жалеть, конечно, особенно каких-то отдаленных и беззащитных, но, может быть, ты посмотришь вокруг себя и увидишь то, что тебе ближе”. На меня очень подействовало это письмо. Я стала писать что-то из более близкой мне жизни, но тоже неудачное.
Потом прошло много лет, я стала уже известной, и мы встретились с этой женщиной, и я сказала:
– Вы не поверите, может быть, мне, но я вас помню.
Она была поражена:
– Неужели это были вы и вы помните?
Я говорю:
– Ну конечно, это на меня большое впечатление произвело, все-таки теперь я как бы исправилась несколько.
Иногда такие умные женщины попадались среди всяких жестокостей, с которыми сталкивается ребенок.
Ну, а было время в школе, я написала продолжение “Горя от ума”. Моя учительница, она долго хранила это, но не будем говорить, что я это нежно сберегла. Я сожгла в камине. Но, наверное, я как-то владела слогом, я думаю, может быть. Там тоже ходили разные персонажи из “Горя от ума”, и я подговаривала весь класс… учиться.
Дом пионеров Красногвардейского района на Покровском бульваре, в чудесном старинном особняке, я не знаю чьем, каких прекрасных, несчастных и уничтоженных людей, там были замечательные так называемые кружки для тех, кто чем-то занимается. И были хорошие люди, в этом старом, чудесном доме на берегу Покровского бульвара, прямо на краю его, вблизи Чистых прудов, и занимались такие разноцветы. Там занимались в студии изо Игорь Шелковский, потом в Париже живший, надеюсь, и сейчас тоже, Левенталь. Я ходила в литературный кружок, которым руководила Надежда Львовна Победина, у меня от нее остались светлые воспоминания. У нее там были печальные молодые стихотворцы. Настрой был общий заунывный и печальный. И вот самый главный был по фамилии Неживой, мальчик, который считался самым одаренным. К сожалению, его фамилия потом сбылась и превратилась в подлинность.
Там я занималась в двух кружках, второй был драматический, посещала и тот и другой, одно другому не мешало, напротив. Драматическим руководила Екатерина Павловна Перельман, очень хорошая, жена художника Перельмана. И особенный успех у меня был в комических ролях, например в пьесе Розова про слепую девочку, которая называлась “Ее друзья”, что ли, а я играла домработницу. В домработницах я имела большой успех, сыграла так, что смеялся просто весь этот дом, домработницу я играла изумительно, это действительно. Это мне говорил Левенталь. Он сказал, что не забыл, потому что я изобразила какого-то хоть и курьезного, но и бедного человека. Я хорошо этим владела, потому что родители привлекали разных женщин для уборки, из разных городов. Разные характеры, акценты, говор, повадки – целое сословие было. Они все мне много дали. Но это ладно. А вот маленькая сцена, чудная сцена, наверное, в каком-то прекрасном барском доме. Там я изображала Агафью Тихоновну.
Да, но это был драматический кружок, который очень отвлекал, как мои родные думали. Оправдывая свое увлечение драматическим кружком, я вспоминала Некрасова, родителям говорила, матери:
Отрада юношеских лет,
Подруга идеалам,
О, сцена, сцена! не поэт,
Кто не был театралом.
Вот так, может быть, так оно и есть. А потом жизнь превращается в театр, приходится держаться. Но я никогда не занималась никакой техникой речи, всегда не выговаривала “л” и знала, что так для меня правильно.
Меня очень хвалили, и приходили всякие на меня смотреть. Кроме того, я еще и читала что-нибудь, и говорили, что про эту думать нечего, ее надо брать в театр, но я знала, что никогда, ни за что. Ценили мои способности, эти тоже, они мне пригодились впоследствии, на сцене пригодились. Но я никогда всерьез этому значения не придавала. И вот меня укоряли, мать укоряла, они хотели, чтобы я занималась. Чем я буду заниматься, никто не знал, потому что в детстве пришли какие-то гости к родителям, подошли к ребенку, как всегда подходят к детям, и говорят: “Ну, а кем ты хочешь быть?” – и какую-то козу там делают. Ну, и дети говорят, кем они хотят быть, я не знаю, пожарником, летчиком. Я же ответила так:
– Я буду литератором.
Наверное, “р” не выговаривала. Но все равно сказала “литератором”. Гости ужаснулись. Подумали, что за чудовищный ребенок такой, говорит, что будет литератором каким-то.
На самом деле это была дерзость
Мне доводилось повздорить со многими знаменитыми писателями, ну, с некоторыми, некоторыми. Но вот с Чуковским никто не собирался вздорить, а я… Он действительно написал мне, обвинил Надежду Львовну Победину в пессимизме, что кружок был какой-то очень заунывный, все предавались печали. И мы встретились, но уже прошло какое-то время… Я на солнце так иду, и идут Корней Иванович Чуковский и Катаев. Корней Иванович очень любезно здоровается. Но я его костров не навещала, его известность, она для меня была – пшик. И вот он мне говорит:
– Здравствуйте, здравствуйте, прекрасная барышня Белла Ахмадулина.
Приблизительно так. Он помнил, как меня зовут. Запомнить трудно, но так, на звук.
– Вы знаете, вы причинили мне печаль. А потому, что я написал вам письмо, где я укорял Надежду Львовну Победину (я откуда-то знал про этот кружок), и вы, вы мне не подумали ответить!
Но я еще тогда молода была:
– Корней Иванович, я получила ваше письмо и прошу прощения, что я на него не ответила. Оно показалось мне несправедливым и даже жестоким в отношении Надежды Львовны Побединой, которую вы упоминаете.
Ну, на самом деле это была дерзость. Катаев так расхохотался, рассмеялся и говорит:
– Корней Иванович, что ты там детей какой-то печали учишь? Ты лучше бы шалман здесь построил, вот на этом месте, вместо библиотеки шалман бы построил, а то опечалишься здесь.
Они шутили так, они дружили. Чуковский вкратце объяснил, что в этом кружке пишут очень печальные стихи, но и плохие, кстати. Нет, то, что плохие, это я говорю, но что они были печальные, это было как раз хорошо, потому что как бы сопротивлялись эти молодые существа, сопротивлялись всему веселью так называемому или какой-то лжи, которую все ощущали, ощущали и дети. А Надежда Львовна, навряд ли она была писатель большой, но то, что она писала о печали, – это воспитывало. Ну, в общем, на этом наши отношения с Чуковским пресеклись. Кроме того, я не могла простить Корнею Ивановичу, что, первоначально поздравив Пастернака с Нобелевской премией, больше не появился в его доме, когда началась травля.
Я шла из Дома пионеров, меня там восхваляли в драматическом кружке, где я изображала Агафью Тихоновну, говорили, что много во мне способностей, мои литературные вздоры восхваляли. Я говорила, что точно буду заниматься литературным трудом. Вот я шла домой по бульвару, от всех этих похвал щеки так и горели, на них снег таял. А когда пришла, там в подъезде, в этом доме, я увидела кровь. Это погибла собака, маленький пудель. Домработница, как раз которую приблизительно я изображала, вывела без поводка. Я совершенно обезумела. И такой урок навсегда получился, что все похвалы – вздор по сравнению с подлинным горем. Мне было пятнадцать лет тогда, по-моему. И что все – вздор, есть только то, что серьезно. Ну, вот, жизнь – смерть. Погибшая собака.
И вот я была в таком состоянии: почти не говорила, не ходила. А там вдруг, в этой квартире коммунальной, провели телефон, по которому, кстати, никто не звонил. Соседи не умели пользоваться, только мама иногда подходила и удивлялась, что меня к телефону, я даже его помню – 55-99-10. И вдруг меня зовут: