Вдовы писателей хранили подлинную русскую культуру, которая была заперта, зачеркнута, запрещена и замалчиваема не только в официальной прессе, но и везде, где правит партия: в библиотеках, университетах, театрах и кинотеатрах, консерваториях, художественных институтах, в Союзе писателей, в редакционных советах и на телевидении.
Например, молодой человек, желающий изучать Мандельштама (или Ахматову, или Гумилева, или акмеизм вообще), не мог заниматься этим в университете официально. Сейчас, когда я это пишу, ни в одном высшем учебном заведении Союза нет курса лекций или семинара по Мандельштаму; практически невозможно было бы написать о нем диссертацию. (Можно вообразить исключения: писать в отрицательном ключе, например, разоблачая “модернизм” или, все фальсифицируя, изобразить Мандельштама революционером на каком-то этапе. Или армянин напишет о “Путешествии в Армению”, проигнорировав нападки “Правды” на книгу.) Сейчас ни один советский профессор не решится открыто руководить таким диссертантом. Больше того: собрать библиографию Мандельштама и его произведения было бы труднейшей задачей, по сути, непосильной. Единственное серьезное собрание его сочинений (прежде – три тома, теперь – четыре) вышло на Западе при финансовой поддержке ЦРУ, а в России такие подрывные книги держатся в “спецхране”, в немногих больших библиотеках. Доступ к таким вредным книгам могут получить только заслуженные и политически благонадежные люди – проводники партийной линии. Что до исторических трудов и монографий, способных представить достоверный фактический фон, – такие просто не существуют.
Так что воображаемый молодой исследователь Мандельштама, готовый рискнуть тем, что сами его интересы будут подозрительны, вероятно, обратится к пожилому преподавателю с репутацией либерала, и тот – как следует подумав, можно ли ему доверять, – будет наставлять его в частном порядке, даст книги и библиографию для начала работы. Вторым шагом могло бы быть знакомство с Надеждой Яковлевной Мандельштам, которая в личных беседах, как с нами, стала бы ценнейшим источником сведений – она знала правду о прошлом и поделилась бы ею.
Н. М. нелегко сходилась с такими исследователями. Особенно не доверяла она молодым русским – опасалась их. Но серьезным ученым из многих стран помогала. Среди выдающихся результатов – книги Кларенса Брауна и Дженнифер Бейнс. К иным исследователям она относилась пренебрежительно. Несмотря на презрительное отношение к стандартной литературной критике, сама она тоже ею не побрезговала – в “Воспоминаниях” и “Моцарте и Сальери”. Она помогала многим исследователям Мандельштама всеми возможными способами – от устных рассказов до предисловий. Одного молодого английского исследователя, который посещал ее, она считала очень умным и сказала нам об этом. Мнение ее о современных школах критики было неизменно отрицательным. Она с предубеждением относилась к одному видному западному литературоведу: его просьбу дать официально подтвержденную дату их брака с О. М. она приводила как свидетельство того, что он ничего не знает об О. М. и СССР. И презирала всякие подсчеты слогов. К Кларенсу Брауну она относилась с большой любовью, хотя периодически “ругалась” с ним; в конце концов она распорядилась перевезти весь архив О. М. из Парижа в Принстон. Доверие к Кларенсу было главной причиной этого решения. А вообще ее желание переправить архив из Европы в Америку объяснялось опасением, что Европа, и в особенности Франция, не сможет долго противостоять коммунизму. Она надеялась, что, если наступит день, когда Мандельштама можно будет свободно печатать и изучать в России, архив вернется.
Память Н. М. была одним из важнейших ресурсов для всякого, кто всерьез изучает не только Мандельштама, но и всю его эпоху. Если бы кто-то предпринял попытку реконструировать те стороны Серебряного века, которые не освещены в советских книгах, люди, подобные ей, были бы ценным источником сведений. Ее частные “консультации” и вечерние салоны были тихим, но действенным способом продления и передачи русской культуры. Она была не одна, было много других вдов, уцелевших, в разной степени образованных, умных и памятливых, – и ресурсами они располагали разными. У Н. М., например, в это время практически не было книг и рукописей – маленький архив Мандельштама уже не хранился дома, а в начале 1970-х был отправлен из СССР. Обсуждая “архивный вопрос” с другими вдовами, мы говорили, что копии всего необходимо переслать за границу. Н. М. знала – и другим следовало знать, что государственные архивы были кладбищем множества важных материалов, и часть их была вообще уничтожена. Из всех, о ком мы слышали, Н. М. была единственной в литературном мире, кто отправил оригиналы за границу.
К Н. М. и к другим вдовам приходили и русские, и иностранные специалисты, писавшие статьи и диссертации, – иностранцы официально, а большинство русских в порядке личной инициативы. Впрочем, был прецедент в прошлом веке. Когда Николай I запретил изучать философию в университетах, этим занялись в кружках и знаменитых салонах Станкевича, Панаевой и других. Так что влиятельные писатели, такие, как Пушкин, Герцен или Тургенев, настоящее образование получали не в царских школах, а в философских салонах своего времени. Двум скромным комнатам Н. М. было далеко до аристократических гостиных прошлого века, но тем более впечатляет ее интеллектуальное влияние.
Н. М. неожиданно выпала роль совести нации – в первую очередь, именно это влекло к ней людей и сделало на тихий лад учителем, не только свидетелем из мира поэзии, но и свидетелем небывалого безумия, охватившего Россию после революции. Быть рядом с ней значило прикоснуться к живому поэту Мандельштаму. Салон ее слышал много дискуссий о литературе, но думаю, чаще люди приходили, чтобы услышать прямые слова о психологии и функционировании террора. Никто больше не отваживался сказать о России то, что говорила она, – сардонически, очаровательно тихим голосом.
И когда вышла вторая книга воспоминаний Н. М., где осуждение некоторых “литературных героев” двадцатых и тридцатых годов оказалось чересчур откровенным, те же люди, которые с энтузиазмом приняли ее первую книгу, от нее отшатнулись. Для очень многих русских правде есть предел.
Страсть к агиографии – часть желания оберечь прошлое. Видеть его красивым, справедливым и трагическим.
К несчастью, в ХХ веке литература в СССР стала большим бизнесом. У официальной корпорации собственные традиции, в том числе производство огромной массы серой вторичной литературы, поддерживающей официально одобряемые фигуры: если о писателе написано много статей, книг, диссертаций, мемуаров и библиографий, проводятся конференции и т. д., человек начинает верить, что это значительный писатель. Даже если он стал перворазрядным поденщиком партии, как Федин или Леонов, это, наверное, так. В конце концов все (русские и иностранцы) так и рассуждают: если его черновики, варианты, дневники и восьмитомное собрание сочинений выходят стотысячным тиражом и книг уже нет в магазинах – значит, он важен. В этом советская власть убедила многих иностранцев, от Эрнеста Дж. Симмонса в прошлом до Клауса Менерта в настоящем.