Наконец мы приступаем к работе. Первой перед микрофоном говорит Валя так зовут девушку в украинской сорочке. Она сидит на самом краю стула, обхватив одной рукой стойку микрофона, и не читает свое выступление по бумажке, как это обычно делают, а точно беседует с невидимыми, но хорошо знакомыми ей людьми, которые ее слушают во всех уголках страны.
Валя была увезена из Донбасса и продана в дом к какому-то немецкому лавочнику. Ей запрещали выходить из дома и встречаться с подругами. Валя никогда не видела газет, не знала, что делается на родине. В доме, где жила Валя, был радиоприемник, но даже близко подходить к нему ей не разрешалось.
Это случилось однажды днем, когда хозяев не было дома. Задернув шторы, чтобы никто не увидел ее с улицы, Валя подсела к приемнику. Из репродуктора слышались гортанные немецкие голоса, позывные английских станций, свистел эфир. И вдруг до боли знакомый голос, словно кто-то стоящий рядом в комнате сказал: "Говорит Москва!"
Закрыв глаза и крепко сжав виски ладонями, стараясь не проронить ни одного слова, Валя слушала диктора. Он говорил о том, как восстанавливается жизнь в Донбассе, и в числе других городов назвал ее родной город. Он называл имена шахтеров (многих из них знала Валя), которые спустились в недра разрушенных и затопленных шахт и уже дали на-гора первый уголь.
Валя слушала голос родины всем сознанием, всем сердцем. Минутами она забывала обо всем: о стенах каторжного своего дома, о хозяевах, которые каждую минуту могли вернуться и застать ее за преступным делом.
Когда кончилась передача, Валя не решалась раздвинуть занавески на окнах. Ей казалось, немцы увидят с улицы ее лицо и догадаются обо воем.
Письмо сыну
...Утром следующего дня, перед отъездом, мы снова увидели девушек. Всходило солнце, еще не греющее, но словно умытое росой. Девушки шли строем по тихой, безлюдной улице селения. Они были одеты в гимнастерки и синие юбки, тщательно выглаженные, и перепоясаны новыми желтыми скрипящими ремнями. Еще путаясь в строю, они старательно ударяли сапогами по мостовой и широко, не в такт, размахивали руками.
Так они шагали по улицам своей бывшей каторги, такие красивые от счастья, что мы, остановив машину, долго смотрели вслед маленькой колонне новых бойцов армии.
Вижу ее и сейчас совершенно отчетливо, эту тихую, неширокую улицу немецкого городка на Одере, и трехэтажный дом, поражающий нетронутой белизной своих стен, не задетых дождем пуль и снарядных осколков.
Над балконом третьего этажа колыхалось на ветру красное полотнище, возвещавшее всем жителям, что здесь временно разместилась комендатура. В этом доме жил и комендант полковник Свиридов, еще три дня назад бывший заместителем начальника политотдела дивизии.
Его соединение прошло через этот город, наступая на Берлин. Еще где-то на окраинах замешкались тылы частей, а Свиридов, недавно вернувшийся на фронт после ранения и легкой контузии, не продвинулся дальше Одера и был оставлен на работу "полегче". Против воли его и желания - довоевать войну в Берлине - Свиридова назначили комендантом города.
Мы въехали в него ночью, переправившись через тот самый мост на плацдарме, который сослужил добрую службу нашим наступающим частям.
Переночевав в комендатуре, встретили новый день за завтраком в большой гостиной коменданта. Было десять часов утра, а на наших часах с московским временем уже полдень, и немецкое "опаздывающее" солнце только-только начинало прогревать воздух.
Сквозь настежь открытые окна струилась в комнаты прохлада, а вместе с нею звуки протяжной и грустной песни. Это пели русские девушки в соседнем доме с готической черепичной крышей. Слова было трудно разобрать, по сама мелодия, полная сдержанной тоски, волновала сердце памятью о нашем, далеком от Германии доме.
Комендант, выглядевший усталым, сидел у окна. И нервный тик, и нездоровый цвет кожи - все это говорило о том, что полковнику нужен не кратковременный, а длительный отдых, который ему война предоставить не в состоянии.
- Мне приказали - поезжай в санаторий, - рассказывал он. - Но разве можем мы, старые солдаты, начинавшие войну, не увидеть ее конца? Когда я вспоминаю оборону на Волге, у меня вкус во рту появляется - снега, смешанного с кровью, мы его растапливали во время осады. Разве я могу сказать себе: "Поезжай лечиться!" Кто же сыну моему расскажет о Берлине?
Я слушал коменданта и смотрел через окно на улицу, которую подметали пленные немецкие солдаты. Я заметил, что солдаты смотрят только прямо перед собой, не оглядываются по сторонам и отворачивают голову, когда по улицам проходят женщины, дети или старики.
Под самым нашим окном немецкие женщины почему-то шепотом переговаривались в длинной очереди к продуктовой лавке. Сюда не подходили пленные солдаты, словно им больно было и стыдно взглянуть в глаза соотечественниц.
- Вот он, мой наследник, Женька, - сказал мне комендант, вытаскивая из кармана френча фотографию белобрысого паренька лет десяти. - Я как-то с фронта заехал домой в Ленинград, - продолжал он, - несколько месяцев не имел писем от родных, толком не знал, как они перенесли блокаду. Давно не видел сынишку, ну и, конечно, волновался страшно. Вошел в квартиру. И знаете, какой фразой меня встретил сынишка? "Здравствуй, папа! Ты знаешь, у нас в Ленинграде слона убили!" Действительно, во время бомбежки немцы убили слониху в ленинградском зоопарке! Вот оно какое горе было у моего Женьки, рассмеялся комендант, пряча фотографию сына.
- А верно ли, что можно с вашей помощью наговорить письмо на пластинку? - через минуту спросил Свиридов.
И утвердительно кивнул.
- Тогда так и сделаю, - решил он, - наговорю письмо на пластинку и пошлю его почтой. А в Ленинграде сын заведет патефон и будет слушать отцовский голос из Германии. Слышишь, Иван! - закричал комендант своему вестовому. - Женька-то мой голос отца услышит. Дай-ка бумагу!
Пока Свиридов, устроившись у открытого окна, писал письмо в Ленинград с тем, чтобы прочесть его перед нашим микрофоном, я вспомнил, как до завтрака мы вместе просматривали гитлеровские пропагандистские фотоальбомы. В спешке отступления их побросали во многих квартирах удравшие на запад нацистские активисты и эсэсовские молодчики.
В этих альбомах на десятках фотографий в самых разных позах был снят Гитлер. Он не скупился на то, чтобы в миллионах экземпляров распространить по стране и вывесить едва ли не на каждой квартире свои портреты. Не только нас, советских людей, но и самих немцев в эти дни уже мутило от одного вида этой физиономии, от одного взгляда на одутловатое, дряблое и злое лицо, темные усики и словно бы мокрую, приклеившуюся ко лбу прядь волос.