Ознакомительная версия.
— Но, но, осторожно, — проговорил он быстро, — не залупайся, не при на рожон!
— Что ты сказал, каналья? — медленно, рвущимся голосом спросил я. — С какой стати я должен — забыть? Почему здесь ничего нет моего? И не шарь в кармане, вынь руку! Что бы там у тебя ни лежало — мне на это плевать. Отвечай — почему? Ну?
— А потому, что ты — не наш, — сказал он, настороженно следя за мной и продолжая, в то же время, скалиться в усмешке. — Ты теперь вне закона, понял? Мы с тобой что хошь можем сделать — нам никто из шпаны поперек слова не скажет.
— Но эти самые тряпки мне как раз и дала шпана! Специально вручила.
— Вручила — но ведь не как блатному!
— Что ж, это верно — замялся я. — И все-таки кодла…
— Что кодла, — отмахнулся он, — Что кодла?! Ну, пожалели тебя урки, посочувствовали. Собрали тряпки на дорогу. А ты что сделал? Приперся с ними в притон…
— Но ты же сам меня затащил сюда! — сказал я возмущенно.
— Что значит затащил? — удивился он. — Намекнул — и только… А пришел ты по своей охоте. Своими ножками.
— А почему ж мне было не прийти?
— А почему ж мне было не воспользоваться этим? в тон мне ответил Рашпиль. — Я ведь знаю: кто ты. И то же самое, ты знаешь: кто я… Для меня лично, ты теперь — фрайер. Не человек, а фрайер, ты понял? Ветвистый олень. Да еще — фаршированный. Такого не выпотрошить — грех.
И тут он произнес фразу, до странности точно совпадающую с тем, что говорил мне Солома:
— Играть надо чисто. Не заметывая, не шустря… А ты заигрался, понял? Подменил масть. Нет, ты понял? Передернул!.. А ведь за это наказывают.
Вот так мы говорили, и я чувствовал: спорить тут, в общем-то, не о чем. Конечно же я сам во всем виноват; передернул, подменил масть. И проиграл, в результате. Этот негодяй — рябая эта рожа — он рассуждает вполне резонно. Он во многом прав! Для уголовников я действительно теперь — вне закона. И сейчас он напоминает мне об этом, дает мне наглядный урок.
Вспьшка прошла, сменилась тяжкой усталостью. И я, погодя, спросил — уже почти спокойно, движимый скорее любопытством, чем гневом:
— Ну, а все-таки, где же мое барахло? Ты куда его подевал?
— Проиграл.
Рашпиль сокрушенно развел руками.
— Нынче утречком. Думал, повезет. Ан нет. Не пошла масть. Ни одной карты данной, все — биты. Это ж надо подумать!
— Так, — сказал я, — что ж, ладно. Прощай, Рашпиль!
И взявшись за дверную ручку, глянул на него искоса:
— Не дай нам Бог когда-нибудь встретиться!
Итак, я снова очутился на Красноярском вокзале, вернулся, так сказать, к исходной точке. Все это время я как бы двигался по кривой, и вот теперь кривая замкнулась. Я оказался в кольце. Положение мое было самое отчаянное. Я стоял, прислонясь к табачному киоску, хоронясь под его защитой от секущих вихрей поземки. День уже затмевался, сгорал. Ломкие тени тянулись по настилу перрона. Вокруг, топоча, суетились пассажиры. А над людской толчеей, над станционными постройками, стлались дымы паровозов, звучали гудки. Поезда закликали на разные голоса; они кричали пронзительно и тревожно. И отзываясь на них, в душе моей — в глубине ее, в самых потемках — что-то вздрагивало и дребезжало тихонько. Черт возьми, — думал я, — почему, по какой причине, вся моя жизнь с самых ранних пор неразрывно связана с этими голосами, с дорожной, скитальческой, кочевою тоской? Словно бы какой-то рок вечно гонит меня по дорогам — зачем? И куда, куда? И всякий раз, как только на меня обрушиваются очередные несчастья (а они идут непрерывно, и нет мне от них ни укрыва, ни отдыха), всякий раз я, вольно или невольно, оказываюсь именно здесь. И вновь под моими подошвами — гулкий перрон. А вместо крыши — дымное, потревоженное гудками, небо.
Погромыхивая на стыках и шумно дыша, отошел от станции московский экспресс. Я проводил его долгим взглядом. Темно-зеленые, лаковые бока вагонов. Блестящие поручни. Нарядные занавесочки на окнах. Ах, если б все сложилось иначе, — не сглупил бы я, не протратился, — я спокойно, с комфортом, мог бы сидеть сейчас в этом самом поезде; мог бы ехать в Москву… Как бы мне хотелось завернуть домой — хотя бы ненадолго, украдкой! И все это было возможно. Но теперь, конечно, путь туда заказан. Сколько времени я уж не был дома? С 1945 по 52 год. Стало быть — семь лет. Семь лет разлуки! И опять она продлевается — уже по собственной моей вине.
Экспресс исчез, сгинул за поворотом. Потом один за другим — промелькнули, грохоча, восточные поезда, на Иркутск, на Читу, на Владивосток. Потом, спустя недолго, вынырнул из густеющих теней и остановился недлинный состав. И на обшарпанной, заиндевелой стенке одного из вагонов я заметил надпись "Красноярск — Абакан".
Я заметил эту надпись и отвернулся, скрипнув зубами. И невольно подался назад, за угол ларька.
Рассуждая здраво, я должен был бы, наконец, смириться, позабыть о всех своих бреднях и отправиться по тому маршруту, что был указан в моих документах. Денег на билет в Абакан у меня бы, пожалуй, хватило. В самом крайнем случае, я мог бы доехать до места и так — без билета — по справочке… И в сущности, это был сейчас единственный верный способ вырваться из кольца!
Но что он означал, данный маршрут? Я отлично сознавал, что комендатура нипочем не разрешит мне жить в пределах города. Милиция непременно загонит меня в тайгу, в самую глушь — куда-нибудь поближе к Туве, к монгольским пустыням. А ведь я тянулся к литературе, хотел увидеть себя в печати, искал общения с профессиональной творческой средой… Среда эта в Красноярске меня предала. Но все же я не терял надежды. Ничего, — думал я, — мы еще кокнемся, посмотрим: чье разобьется… Самое главное, не выйти сейчас из игры. Ехать в ссылку — под контроль милиции — значит отречься от самого себя, похоронить себя заживо. Сергей Сартаков давеча заметил: "литература не уйдет, мол, она подождет". Что ж, возможно он и прав; литература может подождать. Но я-то лично ждать не умею и не хочу!
А день все гас, отходил, холодал. Заклубились сумерки, и в вышине, запутавшись в густых проводах, повис осколок луны — желтоватый, радужный, окруженный морозными кольцами. И под этой окольцованной стужей луною мерз и жался к стенке вокзального киоска двадцатишестилетний неудачник — непризнанный поэт, бездомный бродяга…
А день все гас. Близилась ночь. И я теперь думал о ней со страхом.
* * *
Всю жизнь несчастья гнали меня на вокзал, это верно. Но ведь, с другой стороны, именно здесь, в этих местах, я всегда и спасался от несчастий! И может быть, поэтому столь ощутимо западают мне в душу гудки поездов — тревожат меня и томят? В них я всю жизнь угадываю не только голос беды, но еще и зов несвершившегося, дальний оклик надежды…
Ознакомительная версия.