Вспоминаю характерные мелочи.
На картофельном поле всегда на глаз можно было определить, какая полоса колхозная и какая единоличная, то есть частная, по одному виду кустиков: если они чахлые, мелкие и заросли сорняком — значит полоса колхозная, а если бодро стоят ровными рядами и без сорняков — значит тут идут крестьянские сотки. Гнетущее впечатление производила кукуруза, насильно внедряемая местным начальством по приказу самого «Кукурузника»: то ли она не подходила почве и климату Рязанщины, то ли низкие, редкие и повалившиеся набок кусты выражали собой молчаливый протест колхозных работничков — не знаю!
Ещё примечательным для того времени был вид комнаты, где производилась добровольная подписка на заем. Крестьяне стояли гуськом, молча подходили к столу счетовода и расписывались в двух книгах — в одной за якобы полученные от колхоза деньги, в другой — за внесение этих денег в счёт займа. Потом газеты эту сумму объявляли полученной колхозниками вместе с зерном и картофелем, она служила показателем колхозного процветания, но, по существу, являлась незаконным налогом с артели.
Истьинский колхоз был далеко не худшим в области, скорее наоборот. Там властвовала толстая красномордая баба с орденами на груди. Из неё можно было бы выкроить трёх или четырёх рядовых колхозниц — сутулых, поджарых, чернолицых. Техника выполнения ею плана была проста: руководство завода предоставляло рабсилу на время пахоты, сева, прополки, косовицы и уборки, и этим обеспечивало председателю орден и командный пост, а она, со своей стороны, щедро расплачивалась за услуги колхозным добром — мясом, молоком, птицей и фуражом. Обе стороны давали чужое (государственное) добро, а получали в обмен добро себе лично. Здесь по принципу «рука руку моет» была отлажена машина, которая пока что работала без отказа, тем более что через орденоносную комбинаторшу снабжалось начальство в районе и области. Я сам вместе с Анечкой и бригадирами заводских рабочих ходил на поля и наблюдал гладкую работу этой машины.
Итак, в деревне купить что-нибудь съестное было трудно. Зимой кое-где иногда мне продавали пару солёных огурцов или миску квашеной капусты, очень редко кусок курицы, пару яиц или кусочек сала. Хлеб продавался в одном ларьке, перед которым с ночи к восьми часам утра выстраивалась очередь в несколько сот рабочих и колхозников. Весной, летом и осенью рабочие прямо от станка шли в очередь, ложились на площади рядами и дремали на земле до утра, часто под дождём. Ругательств не было слышно. Все молчали или демонстративно охали: время падения престижа Никиты и его режима ещё не наступило.
Поэтому Анечка вынуждена была ездить в Москву за покупками. Укутавшись потеплее, маленькая, разбухшая от зимней одежды, она одевала на спину рюкзак, а в руки брала корзины или мешки. Опасными и трудными были возвращения: станция находилась километрах в пяти, и поезд приходил, когда уже стемнело. По сугробам и снежным заносам плелось в темноте это обвешанное тяжестями маленькое существо. Один раз окрик случайного прохожего спас Анечку от смерти: в темноте она забрела на лёд около водяной мельницы.
Ограблений не случалось — плоды хрущёвской гуманности не успели сказаться, и морального разложения, вызванного разоблачениями сталинщины, тоже заметно не было.
Анечка сначала отогревалась у печки, а потом начинала вынимать запасы — сырокопчёный окорок, килограммовые пакеты сахара, крупы, жиров, чай, белый хлеб. В конце следовали подарки. Я до сих пор с нежностью смотрю на красивую чашку и блюдце с голубыми лепестками и золотым ободком, которые Анечка принесла на спине для того, чтобы украсить наш быт и заставить меня забыть о лагере. Впервые после 1938 года я стал пить чай не из казённого сального и ржавого котелка, а из собственной фарфоровой чашки.
В изумительно тёплый весенний день Анечка подарила мне соломенную шляпу и холщовые туфли на резиновой подошве. Подарила и ушла на работу. А я долго сидел на траве, вытянув ноги и положив на колени шляпу: одним взглядом я обозревал все эти драгоценности, а солнце согревало меня, и я чувствовал, как ко мне возвращается здоровье, — сидел без шляпы на солнце и не чувствовал головокружения!
Помню день, когда Анечка стояла на крыльце барака, а я набрал два полных ведра воды и бегом понёс их с горы от колодца, да так, что не расплескал ни капли! Я научился, как заправский повар, варить хороший борщ и тушить свинину с картофелем. Наша жизнь налаживалась.
Еще позднее появились цветы… Поздно вечером в сиреневой мгле под большой оранжевой луной мы бродили по полям, слушали соловьиные трели и собирали охапки цветов. Анечка отбирала лучшие, засушивала их так, что эти сухие букеты, заткнутые за зеркало, еще больше украсили нашу комнатку. А я расхрабрился и нарисовал силуэты танцовщиц на абажуре! Комната стала приобретать миленький вид. Осенью Анечка загадала: «если сейчас найду большой гриб, то тебя реабилитируют!» Загадала и нашла чудовищный гриб со шляпкой, величиной с тарелку! Мы очень радовались. При каждой поездке в Москву Анечка ходила в прокуратуру, чтобы проталкивать моё дело. Отбивалась от Лины и стояла в очереди часами. Встретила многих старых знакомых, в том числе Бориса Владимировича Майстраха, Соню Ганецкую и других. Но всегда получала от прокуроров один и тот же ответ:
— Дело разбирается. Ждите.
Мы надеялись и ждали.
По приезде в Истье Анечка не стала сразу распаковывать все вещи — в комнате было слишком грязно, сыро и холодно. Но постепенно мы её обжили. Сначала она стала просто чистой, потом нарядно, подчёркнуто чистой, а затем по-настоящему приятной — сухой, тёплой, с незаметными, но всё же бесспорными признаками уюта: там голубая чашка, здесь пучок ярких сухих цветов, налево — маленький немецкий коврик с трёхногим верблюдом и кривым арабом. Печурка всегда была побелена, посуда — начищена до блеска, на полке и в шкафу виднелись предметы, показывающие зажиточность советского специалиста — хлеб, ветчина, крупа, макароны, сахар. И над всем этим — самодельная лампа, она была нашим общим произведением и гордостью.
Постепенно Анечка распаковала чемоданы, и женские мелкие пестрые вещицы — коробочки и скляночки — ещё более оживили общий вид комнаты, она превратилась в гнёздышко, и мы её очень полюбили.
Со дна чемодана Анечка вынула пачку почтовых квитанций на переводы денег: 500… 1000… 800… 1500…
— Что это, Анечка?
— Деньги, которые Лине удалось выжать из меня. А вот и её письма: «Голодаю, не работаю». «Беременна». «Пришли на аборт». «Лежу в больнице». Видишь? Так она не давала мне стать на ноги после лагеря. Мне надо бы отдохнуть, одеться, а она висела на шее и требовала всё новых и новых переводов…