Представить себе мать взрослеющей я не могу. Годы, тем не менее, идут; я не знаю, как она растёт; я не знаю, что она открывает и о чём она думает. Мне кажется, что очень долго всё оставалось для неё тем, чем было всегда: бедностью, страхом, необразованностью. Училась ли она читать? Я ничего об этом не знаю22. Иногда у меня возникает желание это узнать, но теперь уже слишком многое навсегда удаляет меня от этих воспоминаний. Произвольный и схематичный образ, который я из неё создаю, меня устраивает; он на неё похож, он её определяет для меня, почти в совершенстве.
В жизни матери произошло всего одно событие: однажды она узнала, что поедет в Париж. Думаю, что она принялась мечтать. Сходила куда-нибудь за атласом, картой, картинкой, увидела Эйфелеву башню или Триумфальную арку. Вероятно, она думала о многом: вряд ли о нарядах и балах, но, скорее, о мягком климате, покое, счастье. Ей, должно быть, сказали, что там не будет погромов и гетто, и на всех хватит денег.
Отъезд свершился. Не знаю когда, как, почему. Сами ли они бежали от погрома, или кто-то их вызвал23? Я знаю, что они приехали в Париж, её родители, она, младшая сестра Сура, остальные, вероятно, тоже. Они поселились в двадцатом округе, на улице, название которой я забыл.
Лайя, её мать, умерла. Моя мать, думаю, выучилась на парикмахера. Потом встретила моего отца. Они поженились, когда ей был двадцать один год и десять дней. Это случилось 30 августа 1934 года в мэрии двадцатого округа. Они стали жить на улице Вилен и заведовать маленькой парикмахерской.
Я родился в марте 1936 года. Возможно, три следующих года были относительно счастливыми, но наверняка омрачались детскими болезнями (коклюш, краснуха, ветрянка)24, материальными трудностями и будущим, которое предвещалось скверным.
Началась война. Мой отец записался добровольцем и погиб. Моя мать стала вдовой военного. Она стала носить траур. Она определила меня к кормилице. Её парикмахерская закрылась. Она устроилась работать на часовой завод25. Мне кажется, что я помню, как однажды она поранилась и ходила с проколотой рукой. Она стала носить жёлтую звезду.
Однажды мать отвела меня на вокзал. Это было в 1942 году. Это был Лионский вокзал. Она купила мне книжку с картинками; по-моему, это был «Чарли». Кажется, я видел её на перроне; когда поезд тронулся с места, она махала белым платком. Я уезжал в Виллар-де-Лан с Красным Крестом.
Как мне рассказали, позднее она пыталась перебраться через Луару. Проводника, к которому она пришла, и адрес которого ей передала его свояченица, уже находившаяся в свободной зоне, на месте не оказалось. Она смирилась и вернулась в Париж. Ей посоветовали куда-нибудь переехать, спрятаться. Она ничего не сделала. Она думала, что статус вдовы военного убережёт её от всех невзгод26. Её взяли во время облавы вместе с сестрой, моей тётей. 23 января 1943 года она оказалась в Дранси, а 11 февраля её отправили в Освенцим. Перед тем, как умереть, она снова увидела родные места. Она умерла, так ничего и не поняв.
1. Нет, шинель у отца как раз не очень длинная: она доходит ему до колен, к тому же, полы приподняты. Следовательно, нельзя сказать, что обмотки «угадываются»: они видны целиком. Частично видны и штаны.
2. Воскресенье, увольнение, Венсенский лес: ничто не позволяет это утверждать. Третья имеющаяся у меня фотография моей матери — одна из тех, где я с ней, — была действительно снята в Венсенском лесу. Что касается этой фотографии, то сегодня я бы сказал, что её сделали на том самом месте, где размещался полк моего отца; судя по формату (15,5 х 11,5), это не любительский снимок: мой отец, в своей почти новой форме позировал перед одним из передвижных фотографов, которые обслуживают призывные комиссии, казармы, свадьбы и школы в конце учебного года.
3. Мой отец приехал во Францию в 1926 году, за несколько месяцев до приезда своих родителей Давида и Розы (Рози). До этого он был определён учеником к варшавскому шляпнику. Его старшая сестра Эстер (позднее она взяла меня к себе) жила в Париже уже пять лет, и некоторое время он квартировал у неё на улице Ламартин, изучая, кажется, с явной лёгкостью французский язык. Муж Эстер, Давид, работал в мастерской по обработке жемчуга и, вполне возможно, именно он предложил моему отцу работу ювелира. Во всяком случае, абсолютно точно то, что Роза, очень энергичная женщина, открыла небольшой продуктовый магазин, и что мой отец был у неё приказчиком: это он ездил ночью в Ле Аль за товаром. Почти наверняка можно сказать, что он был ещё (возможно, одновременно) рабочим: во многих документах он значится «токарем по металлу», но мне неизвестно, работал ли он на заводе или в маленькой мастерской. Возможно, он подрабатывал ещё в булочной на улице Кадэ, подсобные помещения которой выходили во двор здания, где работал Давид. В других документах он значится «формовщиком», «литейщиком» и даже «парикмахером»; но маловероятно, чтобы он обучился стрижке; моя мать работала одна (возможно, со своей сестрой Фанни) в маленькой парикмахерской, которой она сама и заведовала.
4. Думаю, именно из-за этого подарка я всегда считал, что рамки — ценные предметы. Даже сегодня я всё ещё останавливаюсь перед магазином фототоваров, чтобы посмотреть на них, и всякий раз удивляюсь тому, что в универмаге Призюник они стоят от пяти до десяти франков.
5. Точнее сказать, она только начинала богатеть.
6. В то время, естественно, Палестина.
7. На меня всё ещё оказывали сильное влияние (даже если оно уже принимало негативный характер) критерии социального и экономического преуспевания, которые составляли идеологическую основу моей приёмной семьи.
8. Ицек, это, разумеется, Исаак, а Юдко — несомненно уменьшительная форма Иегуди. Моего отца вполне могли назвать Андре, подобно тому, как его старшего брата (того, что уехал сколачивать состояние в Палестину) с чуть меньшей произвольностью называли Леоном, хотя его подлинное имя было Элизер. На самом деле, все называли моего отца Изи (или Изы), один только я, на протяжении многих лет думал, что его звали Андре. Как-то я говорил на эту тему со своей тётей. По её мнению, это, скорее всего, второе имя, которое он получил от коллег по работе или приятелей по кафе. Со своей стороны, я склонен считать, что с 1940 по 1945, когда элементарная осторожность требовала, чтобы тебя звали Бьенфэ или Бошан, а не Биненфельд, Шеврон, а не Шавранский, Норман, а не Нордманн, мне могли сказать, что моего отца зовут Андре, мою мать — Сесиль, и что мы — бретонцы.