Помню, я сразу же, по наитию свыше, рухнул коленями на мокрую землю и воздел руки к небу:
– Господи, спаси мою мамочку!
Минут через пятнадцать выяснилось, что жена одного из инженеров – искусный хирург, что она привезла с собой инструменты, лекарства. Фамилия ее была Свердлова, но к первому председателю ВЦИК она отношения не имела. В барачных, воинствующе антисанитарных условиях она сделала сложнейшую операцию. И мама прожила еще тридцать семь лет. А я с того дня, с первого ноября сорок первого года, стал верить в Бога. Он услышал меня… Могу ли я сомневаться?..
Дня через три меня вызвал парторг той гигантской оборонной стройки по фамилии Голынский, который, хоть и представлял «большевистскую партию», но человеком оказался хорошим. Как было, так было…
– Начальник сказал мне, что ты печатаешься. Где?
– В «Комсомольской правде». И в «Пионерской»…
– Так вот. Сегодня пятница, а со вторника по приказу верховного главнокомандующего (стройка-то считалась военным объектом!) у нас начнет выходить газета «Крепость обороны». Ежедневная! На правах фронтовой… Ты станешь ответственным секретарем. Приступай прямо сейчас!
И я приступил.
Возвращаясь в предрассветные часы из типографии, я неизменно видел возле барака маму. Она ждала… А еще она, работавшая часов по четырнадцать, находила время днем забежать в редакцию и прочитать газетные полосы – вдруг проскочила опечатка: корректоры предусмотрены не были. Она проверяла типографские оттиски, как мои домашние сочинения в довоенную пору.
У меня был секретный «свод военных тайн»: о чем можно писать, а о чем под страхом смерти нельзя. Одна ошибка, один просчет – и НКВД, трибунал (стройка-то была сверхсекретная!). Тот «свод» я и маме ни разу не показал. А ошибку допустил лишь однажды…
К нам любили наезжать знаменитые мастера искусств: в виде гонорара им выдавали скромный, но все же продуктовый паек. Концерты начинались после полуночи (до того часа люди работали).
Помню, был объявлен концерт прославленного чтеца Всеволода Аксенова. К тому же красавца и мужа Елены Гоголевой.
Он должен был читать лирику русских классиков. Я несколько ночей до того не спал – и наслаждаться даже классиками не было сил. Поскольку ни в Аксенове, ни тем более в классиках сомнений у меня не было, я заранее написал, что «великие стихи вдохновили строителей на новые подвиги». Заверстал ту заметку в номер и отправился спать. Утром мне позвонил Голынский.
– Ну, как великие стихи вдохновили?
– Замечательно! – заверил я.
– Не могли они вдохновить. Потому что концерт не состоялся… Пути замело – и артист не приехал.
– Но это, по-моему… уж не такая большая ошибка, – промямлил я.
– Запомни, – чересчур внятно произнес он, – маленькая ложка дегтя и большая ложка одинаково отравляют бочку меда. Из-за этого «небольшого» вранья не поверят и во все значительное, о чем написано в номере: в страдания, в подвиги. Договоримся: это – первая ошибка, но и последняя!
– Я обещаю.
Больше ошибок не было. Маме я о той истории не рассказал.
Я видел: матери, которые подчас сутками вкалывали в цехах, где, по медицинским законам мирного времени, можно было находиться не более четырех или пяти часов, отдавали детям все, что полагалось «за вредность производства». И дети выпивали молоко, съедали хлеб, намазанный слоем масла, который был не толще папиросной бумаги и сквозь который просвечивали хлебные поры, кидали в стакан последний кусок сахара… Сейчас я думаю, что мы порой чересчур уж бездумно принимаем жертвы матерей своих. Принимая их, мы обязаны всякий раз задать себе вопрос: «Не отдает ли нам мать последнее? Не отдает ли то, без чего не может выжить на земле человек?»
Жертвенность материнского чувства естественна, но естественной обязана быть и наша готовность противостоять благородной «неразумности» материнских щедрот.
«В муках мы мать вспоминаем», – писал Н. А. Некрасов. И за спасением от детских недугов тоже обращаемся к ней. «Ничего страшного: я с тобой. Все пройдет…» – шепчет мама. И болезнь отступает, потому что рядом Она. «Ах, если б навеки так было!»
Возвращаясь из типографии, я нередко и с ужасом – привыкнуть к этому было нельзя! – натыкался на бугорки, припорошенные снегом. То были люди, навсегда сшибленные с ног дистрофией, болезнями, нечеловеческой усталостью. Я думал:
«Если б здесь у людей этих были матери… Они, мамы, что-нибудь бы придумали, изобрели. Они бы уберегли детей своих, они бы не допустили…»
17 июня 1953 года маму сразил «бронебойный» инфаркт. Ей было всего сорок девять… Неотложка отказалась отправить ее в больницу:
– Бесполезно… Разве не видите? Ногти синеют. Она отходит.
Тогда я позвонил Борису Евгеньевичу Вотчалу, который считался в то время лучшим терапевтом не только страны, но и мира (о том свидетельствовал международный диплом). Он не отказался и сразу приехал: выяснилось, что внуки его любили мои книги того времени, которые сам я сейчас ничуть не ценю.
Могучий, седовласый красавец, он самим видом своим дарил веру в спасение. Поскольку неотложка предсказала, что сердце мамино вот-вот остановится, я еле слышно спросил академика медицины:
– А отчего сердце останавливается?
– Сначала надо выяснить, отчего оно бьется, – ответил лучший терапевт мира. – Я лично понятия не имею. Мои студенты знают и охотно вам объяснят. Но маму вашу спасу…
И он спас.
Я думал, надеялся – уже через много лет! – что искусство другого знаменитого врача, уролога, спасет маму от злокачественной опухоли. Я не знал, и никто вовремя не заметил, что метастазы вероломно проникли в кости, тайно распространились. За что выпали маме, моей добрейшей, бескорыстной, самоотверженной маме, такие страдания? Позвоночник перестал быть опорой… Она даже не могла приподняться. Анестезиологи отключили ее сознание, чтобы не ощущала последних и страшных мук. Мама бредила… А я плакал возле постели.
И вдруг… произошло то, чего, как уверяет медицина, быть не могло. Но случилось… Мама, без помощи позвоночника и всей как бы растворившейся костной системы, приподнялась, пробилась через отсутствующее сознание и спросила:
– Толюшка, что случилось?
Сквозь небытие она увидела мои слезы. Это было последнее, что она увидела. И те слова были последним, что произнес мамин голос…
Я прихожу к маме, склоняюсь над гранитной плитой. То в реальности, а то мысленно… Вовремя, при жизни их, должны мы сказать матерям все доброе, что можем сказать, и сделать для них все доброе, что можем сделать. Прости меня, мама…