Нива пасторали оказалась весьма тучной для придворных поэтов: кто только не обрабатывал ее, не в последнюю очередь рассчитывая на щедрое вознаграждение самой королевы или патронов. Зеленые леса и луга, избранные в качестве декорации, населяли нимфами, а саму королеву уподобляли царственной охотнице Диане, чью свиту составлял их легкий рой. Перепевы этого мотива встречаются в елизаветинской литературе сотни и сотни раз. Вот, например, Уолтер Рэли: «Благословенны будут ее нимфы, с которыми она скитается по лесам, / Благословенны будут ее рыцари, исполненные истинной чести, / Благословенна сила, коей она направляет потоки, / Да воссияет Диана, дарующая нам все это!»
А вот Бен Джонсон подхватывает дифирамбы своего патрона, Рэли, лунной богине Цинтии — Елизавете:
Гея, зависть отгони,
Тенью твердь не заслоняй:
Чистой Цинтии огни
Озарят небесный край —
Ждем, чтоб свет она лила,
Превосходна и светла.
Лук жемчужный и колчан
Ненадолго позабудь
И оленю средь полян
Дай хоть малость отдохнуть;
День в ночи ты создала,
Превосходна и светла![12]
Ему вторит Джон Дэвис: «Нигде нет таких коротких ночей, как в Англии летом», ибо они озарены особым светом, исходящим от их английской Астреи — Елизаветы.
В общем хоре голосов, прославлявших божественную Элизу, вел то один, то другой, предлагая для нее все новые и новые имена и образы. Не беда, что все смешивалось в путаном сознании поэтов, и та, которая символизировала для них чистоту и непорочность (Весту, Астрею, «незапятнанную лилию»), могла вдруг причудливым образом перевоплотиться в королеву любви и красоты, саму Венеру, символ пылких страстей, сулящий неизъяснимые наслаждения. В конце концов эта непоследовательность была свойственна и самому прототипу литературных образов. Вот Джон Дауленд восклицает в экстазе: «Она, она, она, одна она — / Единственная королева Любви и Красоты!» А вот она является Спенсеру Венерой из пены:
Пою не вам, премудрые вожди,
Но лишь моей монархине священной:
Она вмещает в девственной груди
Щедроты и красы любви нетленной;
Пою богине, порожденной пеной,
Лишь той пою, что любит больше всех,
И больше всех любима во вселенной…[13]
Спенсер был самым талантливым, но и самым нуждавшимся из елизаветинских менестрелей. Он постоянно голодал и отчаянно искал покровительства то Лейстера, то Рэли, чтобы они представили его стихи королеве. Если бы он мог, то вставлял бы ее имя в каждую строку. Но ему удивительно не везло в жизни. Прекрасный поэт умер в нищете, не успев воспользоваться горстью золотых, присланных от очередного фаворита — графа Эссекса. В 1589 году он начал большую аллегорическую поэму «Королева фей». Она должна была стать энциклопедией куртуазности и наставлением благородным дворянам, рассказывая о подвигах излюбленного героя английских легенд короля Артура и его рыцарей в стране фей. Елизавета выведена в поэме трижды: как сама королева фей Глориана, как Бельфеба и как Бритомарт, все три — героини отдельных историй о приключениях рыцарей (а ведь поэма осталась незаконченной; доведи Спенсер ее до конца, возможно, королева предстала бы и в новой ипостаси). Сказочная царица, загадочная, могущественная волшебница — такой воспел ее Спенсер, а ее земля — новый земной рай, благо, так удобно было обыграть созвучие имен «Елизавета» и «Элизиум» («Елисейские поля»):
И мыслилось, любое притязанье
Сей чудный остров утолить готов,
Любое прихотливое желанье;
Для каждого бы здесь нашлось очарованье.
Казалось, к смертным возвратился рай:
Столь дивное природы совершенство
Украсило роскошный этот край,
Что праведник, вкушающий блаженство
На небесах, избрал бы отщепенство,
Покинув Елисейские поля…[14]
«Королева фей» стала апогеем поэтической лести Елизавете. Однако сэр Уолтер Рэли, с чьей легкой руки поэма была представлена ей, сумел возвести поэтическую «надстройку» над храмом славы, созданным Спенсером. Рэли написал сонет «На “Королеву фей” Спенсера», изящно польстив в нем и поэту, и коронованному предмету его восторгов. По его мнению, Спенсер превзошел самого Петрарку, а добродетели Елизаветы затмили Лауру — прежний идеал небесной чистоты:
Виденье было мне: я — в храме Славы,
Лаурина гробница предо мной,
И с двух сторон склонились величаво
Любовь и Добродетель над плитой.
Вдруг из-под свода свет блеснул мне яркий,
И я увидел Королеву фей;
И горестно заплакал дух Петрарки;
Благие стражи устремились к ней,
А на гробницу возлегло Забвенье.
Тут камни кровью обагрили храм,
И не одной, в нем погребенной, тенью
Был брошен вопль к высоким небесам,
Где дух Гомера, скорбно негодуя,
Клял похитительницу неземную[15].
Мотив счастливого управления «божественной Элизы» с середины 80-х годов перекочевал и на сцену, воплотившись в пьесах Лили, Шекспира, Джонсона. Для всех них, умевших очаровывать и очаровываться собственными фантазиями, королева Елизавета навсегда осталась «счастливым ангелом этой счастливой земли», олицетворением вечного мая и «золотого века» Англии. Вы скажете, они лишь льстили ей? Но когда старая королева Бесс уже покоилась в могиле и лесть была излишней, величайший из елизаветинских поэтов Уильям Шекспир сказал о ней:
…Дева,
Самой незапятнанной из лилий она
Вернется в землю, и целый мир ее оплачет.
Все они были детьми ее века — вдохновенного, героического, блестящего. И если в ее Элизиуме поэзия, литература, театр засверкали всеми цветами радуги, в этом была и ее заслуга. Ибо она была права: радуги не бывает без солнца.
Я могла бы стерпеть пренебрежительное отношение к себе, но предупреждала: не трогайте мой скипетр!
Елизавета I
Белая роза — эмблема печали, красная роза — эмблема любви
Как ни старалась Елизавета вырваться из-под власти неумолимого времени, оно брало свое. Не зная, как справиться с ней, жадный Хронос пожирал ее друзей. Один за другим уходили те, кто долгие годы окружал королеву, ее преданные слуги, романтические возлюбленные, верные советники — графы Шрусбери и Уорик, видный дипломат Томас Рэндолф, одна из старейших и любимых камеристок Бланш Перри. В 1588 году она лишилась Лейстера; Уолсингем, пылкий протестант, незаменимый секретарь, глава ее разведки, и преданный Кристофер Хэттон едва преодолели рубеж 90-х годов. Старый лорд Берли все еще был с ней и по-прежнему вникал во все государственные дела, но его старческая слабость, приступы подагры, надолго отрывавшие его от работы, указывали на то, что и он не вечен. Все чаще среди деловых бумаг и официальных донесений у него на столе появлялись рецепты всяческих снадобий, целебных бальзамов и притираний. Понимая, что его век подходит к концу, лорд Уильям позаботился о достойном преемнике, которому можно было бы без страха доверить дела королевства. Он нашел его в лице собственного сына — Роберта Сесила. Это был еще сравнительно молодой человек, неказистый на вид, сутулый, даже горбатый, но унаследовавший лучшие деловые качества своего великого отца. Сесил был умен, проницателен, хитер. Коварен и беспринципен — добавили бы его враги. Однако это не было бы справедливо: он верой и правдой служил королеве Елизавете до конца ее дней, свято следуя завету отца: не пытаться вводить государыню в заблуждение, тем более что это никому никогда не удавалось. Елизавета безоговорочно приняла выбор своего Духа и мысленно уже примеряла к Сесилу должность государственного секретаря.