Лето 2007 г.
Хронология тут будет немного скачущая, но она важна – в конечном счете.
Давным-давно, почти три, а потом два десятка лет назад и отчасти в промежутке, у нас был страстный роман. Даже, я думаю, любовь, во всяком случае, с моей стороны, особенно в первый год.
Мы и с самого начала были не первой молодости, прежде всего я. Она была десятком лет моложе, в реабилитированом нашим веком бальзаковском возрасте.
Она сильно красилась. Запах ее сложного косметического букета – разнообразных кремов, пудры, губной помады, теней, туши для ресниц, не говоря о духах, – мне нравился. Впрочем, в решающий момент я все-таки прибегал к операции частичного отмывания, хотя и не разделял крайних убеждений моего старшего друга, на заре оттепели примкнувшего в дискуссии в факультетской стенгазете к стану гонителей губной помады. (Защитником вольности и прав, а там и эмигрантом, он стал позже; ему уже 75, а мне – 70.)
Она хорошо одевалась. Джинсовая юбка-брюки, высокие сапоги, белый брючный костюм, дубленка, меховая шляпа, когда такое было еще острым дефицитом. Она излучала энергию – жизненную, социальную, интеллектуальную, любовную. Всех знала, все читала, говорила на пяти языках, водила машину и прекрасно держалась в любом обществе. Эти достоинства венчались главным – она принадлежала мне, иногда казалось, мне одному.
Когда открылась Россия, я стал туда регулярно ездить и старался посмотреть все лучшее в театрах. Билеты доставал всеми возможными способами, иногда просто являясь в кассу в качестве американского профессора (под видом болгарского царя, сказал бы Остап Бендер), но чаще через старых и новых знакомых. На спектакль в один из ведущих театров я попал, гальванизировав тридцатилетней давности шапочное знакомство с одной из его ведущих актрис, уже смолоду выступавшей в ролях деревенских баб, пожилых общественниц и характерных старух. Не знаю, вспомнила она меня или сыграла узнавание, но в назначенный вечер два билета ждали нас в окошечке администратора, плюс еще два на пьесу, в которой она играла главную роль и которую добавила по собственной инициативе – в нагрузку, выражаясь языком проклятого прошлого.
Мы сходили на оба спектакля и после второго посетили актрису у нее дома. Ника проследила за выбором вина и цветов, и, как нам было указано, через полчаса после конца спектакля, мы позвонили в дверь квартиры по соседству с театром. Уже без грима, после душа, в халате, она была явно рада нам, благодарила за цветы, охотно с нами пила и болтала, предлагала билеты в любые театры и долго не отпускала. Наконец, мы откланялись, все вроде остались довольны друг другом, но не успели мы выйти на бульвар, как Ника разразилась возмущенной тирадой.
– Как она может так обращаться с собой?! Настолько не заботиться о своей внешности?! Ведь она женщина! Актриса!
– А что такого ужасного? Она после спектакля, смыла грим, кожа отдыхает… Кроме того, ей седьмой десяток, да она и никогда не блистала красотой, – к чему ей краситься? И амплуа у нее такое…
– Женщина должна держаться!
– Ну, данные у нее не те…
– Данные? Данные?? Ты посмотри на меня! Ведь ничего нет! Ты же знаешь!! Ничего нет – но я держусь!!!
Я знал и не знал, что доказывало ее правоту. Но озадачивало совершенно не типичное для нее раздражение, внезапно выплеснувшееся наружу, как если бы ее задели лично. Вид у актрисы был действительно незавидный – морщинистое лицо, заострившийся нос и скулы, веки с поредевшими ресницами. Может быть, Ника провидела в ней свое будущее, свой ненароком подсмотренный портрет Дориана Грея?
Недавно я из Санта-Моники говорил по телефону с московской знакомой. Она сказала, что регулярно встречает Нику на светских мероприятиях.
– Ну и как она? – спросил я.
– Боюсь тебя огорчить, но она выглядит так же, как двадцать лет назад.
– Верю! – сказал я à la Станиславский.
Огорчайся не огорчайся, с годами многие вопросы переходят в академическую плоскость. Дилемма «естество или искусство?» давно отрефлектирована Пушкиным в строках о Руссо, который Не мог понять, как важный Грим Смел чистить ногти перед ним, и примечании с длинной выпиской из «Исповеди» по-французски. Там Грим не только чистит ногти специальной щеточкой, но и с успехом применяет белила («цвет лица у него стал лучше»). Меня в этом пассаже с детства занимало нелепое, но напрашивающееся осмысление фамилии Грим(м) как значащей. Сейчас я, наконец, заглянул в словари.
Русское гримировать(ся) соответствует французскому grimer, но фр. grime значит не «грим», а «амплуа смешного старика», то есть исходным назначением грима было делать актера не моложе и красивее, а старше и уродливее. К этому словарному гнезду относится и гримаса ‹ фр. grimace ‹ старо-исп. grimazo «призрак» ‹ готск. grima «призрак». Готы, в свое время завоевавшие Испанию, были германцами, так что замыкается цепочка, ведущая к немецкому имени барона Мельхиора фон Гримма [28] . Современное нем. grimm (и англ. grim) значит «свирепый, жестокий, мрачный, неумолимый, суровый», ср. фр. grimaud «угрюмый». Мрачноватая тень отбрасывается Грим(м)ом/гримом и на эпитет важный, который предстает тогда почти таким же двуязычным повтором, как мандельштамовский Фета жирный карандаш ( fett – по-немецки «жирный»).
Кстати, гримируются именно карандашом, и, конечно, жирным. А этимология хороша тем, что на фоне Пушкина, Гримма и древних германцев вопрос о возрасте теряет былую остроту.
Нет, я не Пушкин, я – другой
С Сашей Чудаковым я был знаком целых полвека, с первого курса филфака МГУ. Наши личные и профессиональные отношения – долгая история, есть что вспомнить, но здесь я коснусь только его дневников 2005 года, опубликованных после его трагической смерти его вдовой (с которой меня связывают столь же длительные, но еще более сложные отношения) и дочерью [29] .
Несмотря на многочисленные купюры (как сообщают публикаторы, в основном дипломатического свойства), текст это очень длинный и (не исключено, что отчасти вследствие купюр) скучноватый, а так как дневник велся Чудаковым «всю жизнь» (там же), в недалеком будущем можно ожидать выхода в пятьдесят раз более объемистого тома – в несколько тысяч страниц [30] . Такую плодовитость естественно списать на графоманство (подстерегающее всякого, кто берется за перо), но графоманство графоманству – рознь. В данном случае, его мотивировкой является неоднократно, в печати и устно, высказывавшаяся обоими супругами мысль о необходимости ведения и сохранения дневников – с целью возможно полной документации эпохи. Такой ракурс – равнение на историю – явственно чувствуется как в авторском выборе записываемых сюжетов [31] , так и в публикаторском принципе их отбора для печати (в частности, в изъятии всего семейного и личного, кроме взаимных похвал). В сочетании с неутомимой регистрацией происходящего – опять-таки ради грядущих историков, и с программным у Чудакова протоколированием всех производимых им поделок и починок по хозяйству, это определяет размер и стиль, а главное, жанр его сочинения, документального неизбежно лишь по форме.