Он сам не понимает, как его зачислили в антисемиты. Любил евреек, жена у него еврейка и дети еврейские (так и сказал «еврейские»). Он с особенной любовью заговорил о своем сыне:
«Понимаешь, встал передо мной… Такой маленький, и говорит: «Я Константин Есенин»…
Он пояснил мне, что не любит Мандельштама, Пастернака за то, что они все поют о соборах, о церквах, о русском. В поэте он (Сергей) ценит свое лицо: должна быть своя рубашка, а не взятая напрокат. В стихах важна кровь (слово «кровь» подчеркнул), быт!
И сейчас же добавил: вот ты не стесняешься, что еврей. Поешь о своем…
Тут он стал рассказывать, как любил в детстве Библию, ее образы, пафос пророков. Так как в то время я увлекался библейскими образами (кстати: это было одной из причин, почему я пошел по одной дороге с имажинистами), то мы очень долго беседовали на затронутую тему. Сергей, увлекаясь, перешел на критику поэтов. «Оттого мне хорошо, что знаю: лучше всех пою», – закончил он и, с сожалением глядя на пустую бутылку, стал просить, чтобы я заказал другую…
Я знал, что за второй последует третья, и наотрез отказался. Сергей настаивал.
В это время в кабинет постучали и показался участковый надзиратель. Он спросил о каких-то квитанциях, и Сергей заявил, что как хозяин приглашает его подождать здесь.
Потом он хитро улыбнулся и сказал, чтобы я заказывал вина: надо угостить милицию! Надзиратель стал отказываться, и мы уговорили Сергея идти домой. Подымаясь со стула, он заявил, что скоро придет обедать: а без вина он не обедает. Действительно, это было одной из «заграничных привычек» Сергея.
Мы стали подыматься по лестнице. Вдруг Сергей наклонился ко мне и сказал, что хочет напугать буфетчицу. Он растрепал свои волосы, «сделался пьяным», и мы, поддерживая его под руки, повели наверх. Увидав буфетчицу за прилавком, он рванулся от нас и «страшным» голосом сказал ей, что сейчас перебьет все бутылки.
Буфетчица ахнула и нырнула за прилавок. Мы засмеялись. Тогда он спокойно подошел к зеркалу, поправил волосы, надел шляпу, и увидав, что буфетчица испуганно смотрит на него, – приподымая шляпу, сказал по-английски:
«Good bye!»
Буфетчица только руками развела.
Была зима 1924 года. Днем ничто не предвещало беды: Сергей участвовал на совещании имажинистов и, по обыкновению, первым поставил под протоколом свою характерную подпись.
Вечером я его не видел, а наутро узнал, что он разбил оконное стекло и так сильно разрезал руку, что его отвезли в Шереметьевскую больницу (теперь больница им. Склифосовского).
Первое время к нему не пускали; но спустя несколько дней я и А. А. Берзина отправились его навестить.
Посещение больных разрешалось в определенные дни и часы. Потому, когда мы туда приехали, в вестибюле хирургического отделения толпилось много посетителей. Ко мне подошел один из больничных докторов, случайно оказавшийся знакомым, и от него я узнал, что рана Сергея пустяшная и что всякие опасения о том, что он не будет владеть рукой, – отпали.
Разыскать палату, где лежал Сергей, было нетрудно, так как больные охотно указывали направление, а один из толпившихся в коридоре (какой-то провинциальный журналист) даже проводил нас до дверей.
Сергей лежал на кровати, покрытый серым одеялом. Перевязанная рука была под одеялом, здоровой рукой он пожимал нам руки. Он очень осунулся за это время, и его лицо имело желто-зеленый оттенок. Его мучила боль, и он часто подергивался во время разговора, очевидно, стараясь, чтобы мы не обратили внимание на то, что ему еще плохо. Он улыбался больше, чем следовало, и старался шутить во что бы то ни стало. Глаза его, хранившие следы бессонницы и физического страдания, на этот раз засветились радостью.
У Березиной были в руках свертки с разной снедью, и так как столик, стоявший в изголовье Сергея, был уставлен подобными же коробками и пакетами, то Сергей указал на стул, куда она и положила принесенное.
Он стал подробно расспрашивать меня и ее об интересующих его делах. В то время Сергея очень мучили жилищные условия, и вопрос об отдельной комнате был для него самым насущным. В этот день выяснилось, что у него будет отдельная комната. Это успокоило его, и он стал мечтать о работе над «Страной негодяев» и над Махно, образ которого его очень интересовал.
Потом он стал рассказывать о больных, которые помещались с ним в палате, давая им остроумные характеристики. Особенно он иронизировал над одним, который лег в больницу для операции, и врачи ожидали от него ответа: кем он хочет быть: мужчиной или женщиной?
Окончательно развеселившись по этому поводу, Сергей попросил позвать к себе одного беспризорного мальчика, который повредил себе ногу и передвигался на костылях. Он оказался «приятелем» Сергея, о чем можно было судить по их взаимоотношениям. По просьбе Сергея мальчик пел нам одну за другой песни. Сюжет песен был обычный: о горемычном житье-бытье сиротки, о подвигах какого-то генерала, о наступлении красных и т. п. Мотив песен был похож на народные песни: «Любила меня мать, обожала» и «Маруся отравилась». Сергей, зная репертуар мальчика, сам заказывал песни и, лежа с сияющими глазами, подпевал ему…
В палату вошла сестра и сказала, что пора кончать визит. Мы просидели еще минут 10 и, не желая утруждать больного, покинули палату…
Сергей имел колоссальное влияние на имажинистов. Очень многие вопросы, которые обсуждались на собраниях группы, решались так, как хотел он, потому что Сергей упорно настаивал на своем. (Например, вопрос о «Лефе».)
Еще с самого начала имажинизма в группе наметились два крыла, о которых неоднократно упоминали различные теоретики. Одно крыло во главе с Сергеем признавало за образом служебное значение и требовало органической связи между образами в стихотворении. Другое крыло (куда входил Мариенгоф) считало образ самоцелью и полагало, что связь между образами должна быть технической. После того, как Сергей уехал за границу, последнее течение, став значительней и глубже, чем было в период «военного имажинизма», прочно обосновалось в своих новых формах на страницах журналов и альманахов группы. Правда, Сергею уделялось первое место; но по приезде он почувствовал настоящее положение вещей, и холодок пробежал между когда-то большими друзьями: Есениным и Мариенгофом.
Как известно, в третьем номере «Гостин. для путеш. в прекрасном» была напечатана «Москва Кабацкая». Однако Сергей после выпуска этого номера стал дуться на нас. Помню, что не раз пытался с ним говорить на эту тему; но он по каким-то причинам воздерживался от объяснений.
Я думал, что он обижается на Мариенгофа по следующей причине: в третьем номере журнала под 8 пунктами декларации были подписи имажинистов. Мариенгоф, выпуская этот номер, умудрился поставить себя первым. Правда, его фамилия начиналась с буквы «М», зато его имя начиналось с первой буквы алфавита (Анатолий): он поставил подписи имажинистов не по алфавиту фамилий, а по алфавиту имен.