– А мне-то что? Пусть плетут!
– То-то, детка, и есть, что не пусть. Ведь он, Семенов-то, змея длинновязая, ведь он Аниску-то научает, чтоб она тебя с отцом растравила.
– Да зачем же?
– Затем, чтоб Василий Петрович тебя из наследства выделил, – оглянувшись с опаской, сказала Мироновна. – Дом-то через Аниску Семенов и приберет к рукам… Теперича понял ай нет?
– Ну, нянька, ты поди путаешь! – возразил Кольцов.
– «Путаешь»! – Мироновна даже в ладошки пришлепнула, дивясь его неведению. – Ведь когда ты в Питере-то пострял, она, Аниска, чего-чего на тебя отцу не клепала. Будто обобрать его хочешь, а не то и совсем порешить, право! Отец-то, детка, на тебя страсть как осерчал, да ведь на кого ни доведись – осерчает… А все она, Аниска твоя разлюбезная!
Кольцов молча встал и вышел из комнаты. Все бывшее таким непонятным и потому еще не очень страшным и гадким стало вдруг так понятно, страшно и гадко, что он вздрогнул, кровь прилила к голове и застучала в висках.
Варенька пролежала дней пять, и каждый день Алексей приходил к ней, приносил книги и, чтобы ей не было скучно, читал что-нибудь вслух.
Через неделю она уже сидела. Кольцов, робея, присаживался возле на краешек стула или, еще чаще, на маленькую скамеечку для ног и так, скорчившись в неудобной позе, читал ей или рассказывал о Москве, о Питере, о Белинском и, его друзьях, о своих скитаниях по степи. Иногда он замолкал и робко смотрел на Вареньку: не наскучил ли?
– Ох, и чудной ты, Алеша! – заливалась Варенька. – В тебе робость с дерзостью как родные братцы живут… А что на улице? Хорошо, да? Весна! Чего она не наделает с человеком… Как мы с тобой в Боровом-то?
Она тормошила Алексея, озоровала, как девчонка. Он рассказал ей о воронежской сплетне.
– А, бог с ними… – помрачнела Варенька. – Плохо, что и тебя замарали, а мне не привыкать! Как овдовела, так и пошло…
Приходила тетка Лиза, ворчала, бранила их полуношниками. Кольцов засиживался допоздна. Всходила луна. Свечу не зажигали, и стена в комнате становилась пестрой от хитрой узорной тени ветвей одинокого клена, что рос во дворе под окошком. На полу белели причудливые косяки лунного света. Тетка Лиза рано ложилась спать, и было слышно, как тихонечко похрапывала она в соседней комнате.
– А правда, Алеша, – задумчиво сказала однажды Варенька, – правда, говорят, что на всю жизнь у человека одна только бывает любовь?
– Нет, неправда, – твердо сказал он. – Выдумка. Ведь хорошо, как любовь смолоду придет к тебе да и останется на всю жизнь, а ну как неудача… смерть…
Он запнулся, испугавшись воспоминания о своей давней несчастной любви, о которой он никогда и никому не говорил, кроме Белинского. Да и то – что же он тогда сказал: любил, да продали.
Варенька тихонько перебирала струны гитары и, казалось, тоже что-то вспоминала.
– Ах! – вскрикнула вдруг, бросив гитару на диван. – Если б смолоду увидеть ее, любовь-то! Уж к кому-к кому, а ко мне-то она и не заглядывала! Что ж за любовь, коли девчонкой отдали старику проклятому… – Она хрустнула пальцами. – Кто б знал, как я его ненавидела! Ведь он, подлец, бил меня… Да как бил-то! Стыдно вспомнить, сгоришь со стыда! А не то холодный, как жаба, лежит рядом в постели, храпит, злыдень, а пальцами все этак по одеялу – щелк! щелк! – словно на счетах костяшки кидает…
Вся облитая лунным светом, сидела Варенька. Широко открытые глаза ее, не мигая, глядели в окно. Одинокая слезинка мерцала на щеке.
– Сколько раз этак, – продолжала Варенька, – гляжу на него и думаю: «Ох, царица небесная, не дай греху случиться!» Один раз встала тихохонько, пошла в сенцы, топор отыскала, подхожу к постели. А луна, помню, не хуже как сейчас была… Захожу с топором: «Ну, думаю, господи благослови!» Что ж ты думаешь, не успела топор занесть, гляжу – открыл глаза, на меня пялится… «Ты, говорит, – что? что?» Все во мне упало. Сама оробела, топор за спину прячу, холодно сделалось, зуб на зуб не попадет. «Ничего, говорю, ничего… лежи, спи, это я напиться встала…»
Алексей слушал, боясь проронить слово. Во все глаза глядел на Вареньку: такой он ее еще не видывал, и хотя она просто рассказывала о горькой своей жизни со стариком Лебедевым, – ему казалось, что она песню поет.
– Так и не знаю до сих пор, догадался он тогда или нет…
Она не договорила. Кольцов молчал, опустив голову. На небе посветлело, загорелась утренняя заря. На дворах заголосили береговые петухи; где-то телега прогремела вдалеке, по дощатому настилу моста глухо забухали лошадиные копыта.
– Ну, иди… пора! – сказала Варенька. – Видишь теперь, какая я, – прошептала, теребя кружевной платочек. – Теперь ты меня любить не будешь…
– Вот теперь-то, Варюша, – медленно произнес Алексей, – как ты мне все это сейчас рассказала… теперь-то я так люблю, что смерть разве только положит конец моей любви… Да еще и со смертью самой поспорим, коли на то пошло!
Так прошла ранняя весна с ее то хмурым, то ясным небом, с веселыми, шумными дождями, с первой, как всегда, неожиданной грозой и звонким, сумасшедшим пением соловьев. Прошла пасха, от которой осталась раскиданная по зеленой муравке скорлупа крашеных яиц да долгий гул в ушах от каждодневного залихватского колокольного трезвона..
Наступил май, зацвела сирень в огромных запущенных воронежских садах. Одни за другими распускались цветы, крепла, набиралась сил трава; берега реки стали зарастать; в чистом, чуть влажном воздухе установился тот непередаваемо тонкий и легкий запах молодых листьев, трав и опадающего яблоневого цвета, который бывает только в эту чудесную пору зрелой весны.
После бурных разливов, непостоянных резких ветров, капризных чередований тепла и холода природа оказалась наконец в состоянии покоя. Покой был во всем: в вечерних и утренних, встречающихся друг с другом зорях, в зеркальной глади речных плесов, в ярких полевых всходах, в протяжных песнях, замирающих в тихих сумерках погожих вечеров. Тишина была во всем, и только один Кольцов по-прежнему не знал покоя. В его душе бушевал все тот же весенний разлив, горе сменялось восторгом, отчаянье – верой в счастье и надеждой на свою действительно очень большую силу.
Он был как челн на огромных бурных волнах, то взлетающий высоко на белый пенящийся гребень, то падающий в черную бездну водоворота, и вершина волны была Варенька, а бездна – домашние и город.
В семье чувствовалась все та же напряженность. Отец не поручал ему дела, а Кольцов сам не навязывался. Он жил в мезонине нового дома, в двух веселых маленьких комнатах, правда без мебели, но полных солнечного света. В одно окно заглядывала зеленая верхушка ясеня, в другом по целым дням на тонкой хворостинке, прилаженной к скворечне, неутомимо распевал, попрыгивал скворец.