— Отверните голову в сторону! Не дышите на меня!
Расскажите, что с вами случилось?
После моего рассказа он повернулся к Бочковской и проговорил:
— Как по книге шпарит! Прочитал, наверно, где-нибудь.
Затем, приказав раздеться, он с видимой брезгливостью подошел ко мне, снова повторил приказ «не дышать на него» и приложил стетоскоп к моему телу. Потом велел одеваться и уходить.
По его направлению у меня взяли анализы. Некоторое время спустя я случайно прочел его диагноз на одной из бумаг: «Стенокардия покоя». Терапевт выписал мне какое-то лекарство, но рекомендации об отмене тизерцина он не дал. Конечно, лекарство, выписанное таким врачом, я глотать не стал и выплевывал его обычным способом. Но Муравьев забеспокоился. Он запросил у своих родственников не очередную посылку и стал усиленно подкармливать меня.
* * *
Год прошел у меня в кошмарном тизерциновом сне. На прогулки я не ходил. Книг и газет не читал. Даже с Муравьевым виделся не часто. Дни и ночи я непрерывно спал. В этом вязком, липком, отвратительном искусственном сне иногда были сновидения. Лучше всего их назвать кошмарами. Чаще всего мне снился один и тот же кошмар. Он начинался всегда одинаково, а дальше я «додумывал» его и все хотел перенести дальнейшее желательное развитие событий на мой умственный видеоэкран, но это у меня никогда не получалось.
Начинался сон всегда с того, что я или плыл, или шел на теплоходе за границу. Даже иногда я видел острова, мимо которых проплывал. Но дальше, хотя я и думал во сне о том, что пришло время воспользоваться удобным случаем для побега, на деле у меня всегда не получалось. Мои руки и ноги переставали слушаться меня и я прилипал к месту, как муха к клейкой бумаге, в тот момент, когда можно было совершить побег.
Другой типичный сон заключался в том, что я шел по улице, одетый лишь в одну коротенькую, как у ребятишек рубашку. Мне было очень стыдно, я пытался натянуть эту рубашку вниз, но она была очень короткая и у меня ничего не получалось.
— Очень плохой сон, — сказал мне о нем Петр Михайлович, когда я однажды рассказал ему.
— Хорошо, если видишь себя во сне красиво, тепло и добротно одетым. А твой сон — очень плохой!
По мере того, как тизерцин проникал в мой организм и все больше и больше отравлял его, сны стали принимать абстрактный вид. Теперь я уже видел чаще всего какие-то цветовые гаммы. Причем я понимал, что смысл сна состоял не в цвете, а совсем в другом. Цветовые полосы были закручены подобно спирали и чем ближе к центру спирали, тем эти полосы были уже. Смысл сна и моя задача во сне якобы состояла в том, чтобы лучше присмотреться к этим спиралям и найти заключительную точку. Но чем больше я всматривался, тем большее количество новых более тонких цветовых полос я обнаруживал, но никак не мог увидеть заключительную точку. Когда меня будили на очередной укол, на оправку или на прием пищи, я просыпался с ощущением неудовлетворенности и лишь потом вспоминал, откуда это ощущение — от нелепого фантастического и неприятного сна.
Наконец, в начале осени 1973 года уколы мне отменили и вновь назначили таблетки. Я опять стал эти таблетки оставлять во рту, а позднее — выплевывать.
Чтобы посмотреть, как подействовали на меня пытки, я был снова вызван к врачам.
— Как вам помогает тизерцин? — первым делом спросила Бочковская, выглядывая из-за большой вазы живых цветов, стоящей на ее письменном столе.
— Отчего, собственно, он может мне помочь?
— Как отчего? — фальшиво рассмеялась она. — От сумасшествия.
— Вы лучше других знаете, что я психически здоров. Украинская экспертиза признала меня совершенно здоровым человеком, вменяемым.
— Какой же вы вменяемый, если после разрыва с женой думали о самоубийстве? — злобно засмеялась
Бочковская.
— В таком случае, почти все коммунистические идеологи тоже невменяемы. Я хочу напомнить, что Маяковский, Фадеев и Орджоникидзе покончили самоубийством, а Горький — пытался покончить самоубийством.
— Когда вы об этом узнали?
— Давно знаю.
— Я все хочу спросить вас. Вот вы говорите, что давно знали о многих отрицательных качествах коммунистов. Зачем же вы вступали в партию?
— Я вступил в партию не по своему желанию.
— А как же?
— В добровольно-принудительном порядке.
— Что это такое? Федор Викторович! — обратилась она к майору Халявину тоном капризной девочки. — Вот вы — парторг больницы. Скажите, вы принимаете кого-нибудь в партию в «добровольно-принудительном порядке»?
Халявин гневно выпрямился на своем стуле, сделал очень возмущенное лицо, пожевал губами, прокашлялся…. но не нашелся, что сказать.
— Нет, такого никогда не бывает, — наконец, проговорил он.
Гора родила мышь! Все его видимое и наигранное возмущение вылилось в маленькие бесцветные слова.
— Расскажите, Юрий Александрович, подробнее, я не понимаю! — потребовала Бочковская.
— Тут все яснее ясного, — ответил я. — В военно-морском училище я был отличником. Однажды вызывает меня замполит, кладет передо мной лист бумаги и говорит: «мы вам доверяем и считаем вас достойным. Пишите заявление в партию!» Если бы я не написал, то прямым ходом попал бы в концлагерь. А в 23 года идти в концлагерь мне было рано!
— Да, жаль мне вас, Юрий Александрович! — вдруг заявила Бочковская. — Не поддаетесь вы лечению! Вы уже много приняли лекарств. Больше, чем другие больные. А сдвигов в лечении не намечается! Вы говорите и думаете по-старому. А нам надо не только, чтобы вы начали говорить другое, а чтобы уверовали в другое. Нам надо,
чтобы вы полюбили то, что раньше ненавидели и возненавидели то, что раньше любили. Надо, чтобы у нас изменилась личность. Пока личность ваша не изменится — мы не выпишем вас из спецбольницы.
Последние слова Бочковская произнесла трогательным голосом, почти что со слезой в голосе и также «жалеючи» отпустила меня.
А я шел в камеру и вспоминал Орвелла: «С вами произойдет нечто такое, от чего вы не оправитесь и через 1000 лет! — сказал КГБ-шник из романа Орвелла „1984“ своей жертве. — Мы не просто уничтожаем людей, мы их сперва переделываем».
Живые советские палачи, а не книжные герои, говорили мне то же самое…
Если бы не моя глубокая вера в Бога, если бы не слово, которое я дал сам себе: «пока мысленно не решу всех намеченных проблем, — о свободе и мечтать не буду!» — я бы конечно был раздавлен этой адской коммунистической машиной.
* * *
Стоял сентябрь 1973 года. Строительство нового тюремного корпуса было в полном разгаре. Теперь уже не нужно было смотреть из окна рабочей камеры, чтобы увидеть, что делалось на строительной площадке. Даже с прогулочного дворика было хорошо видно, что строители заканчивали третий этаж здания. Бригада была вновь пополнена до 50-ти человек и все они непрерывно копошились, черные от загара и мокрые от пота. Теперь кирпичи и раствор нужно было поднимать вручную на большую высоту и этим было занято много людей. Каменщики превратились в своего рода элиту, ибо далеко не каждый мог выполнять эту работу. Урядов все время мелькал на разных участках работы: мерил стены отвесом, сверялся по чертежам, кого-то учил, кого-то убеждал. Тут же был и Прусс, окруженный надзирателями. Сидоров говорил мне, что Прусс большую часть своего рабочего времени проводил на площадке.