Другая опасность состояла в том, чтобы, убедившись в невозможности прямого, открытого общения с массой, хотя бы с их авангардом, оппозиция опустила бы руки, в ожидании лучших времен.
В 1925 году Иоффе сказал мне в Совнаркоме: «Вы не отдаете себе полного отчета в том вырождении, которое претерпела партия. Подавляющее большинство ее, во всяком случае решающее большинство – чиновники; они гораздо больше заинтересованы в назначениях, повышениях, льготах, привилегиях, чем в вопросах социалистической теории или в событиях международной революции. В нашей политике они видят дон-кихотство. Под политическим реализмом (они в парадных речах отождествляют его с ленинизмом), они понимают заботу о собственных интересах». Я вспоминаю слова, которые передала из Берлина жена Крестинского: «Надо бросить оппозицию, надо пользоваться жизнью».
Непрерывные успехи Сталина, начиная с 1923 года, постепенно привели его к убеждению, что исторический процесс можно обмануть или изнасиловать. Московские процессы представляют собою высший пункт этой политики обмана и насилия. Вместе с тем они открывают период сползания. Сталин начинает явственно чувствовать, как почва осыпается и сдвигается под его ногами. Каждый новый обман требует двойного обмана для своего поддержания; каждое насилие расширяет радиус необходимых насилий. Начинается явный период заката, в течение которого мир поражается не столько силой воли и неколебимости, сколько низменными интеллектуальными ресурсами и политическими средствами. Ни обмануть, ни изнасиловать исторический процесс нельзя. Процессы, видимо, поразили всю демократию, за исключением ничтожной посвященной кучки. Никто не понимал, зачем эти процессы понадобились, никто не верил, что опасность со стороны оппозиции была настолько велика. Сталин, несомненно, не предвидел тех последствий, к каким приведет его первый процесс. Он надеялся, что дело ограничится истреблением нескольких наиболее ненавистных противников и смертельным ударом по IV Интернационалу за границей. В сущности, именно в этом состояла его главная политическая цель. Однако он сам не рассчитал силы удара. Он затронул ножом жизненные ткани правящего слоя. Бюрократия испугалась и ужаснулась. Она впервые увидела в Сталине не первого среди равных, а азиатского тирана, Чингисхана, как его назвал некогда Бухарин. Под действием толчка, который он сам вызвал, Сталин убедился, что он отнюдь не является безапелляционным авторитетом для всего старого слоя советской и партийной бюрократии (которая помнит его прошлое и уже потому одному не способна поддаться гипнозу). Сталину пришлось вокруг кружка очертить ножом следующий концентрический круг большего радиуса. Испуг и ужас возросли вместе с числом затронутых жизней и угрожаемых интересов. В старом слое никто не верил обвинениям и под влиянием страшной встряски все заговорили об этом друг с другом.
Несмотря на исключительную силу коварства, вооруженного всеми ресурсами государственной власти и новейшей техники, московские процессы, взятые в целом, поражают, как грандиозный абсурд, как бред ограниченного человека, вооруженного всей полнотой власти. Не будет преувеличением сказать, что в основных своих обвинениях процессы проникнуты духом тоталитарного идиотизма.
Своими чудовищными процессами Сталин доказал гораздо больше, чем хотел, вернее сказать, доказал не то, что хотел доказать. Он раскрыл свою собственную лабораторию химическую и всякую иную. Он заставил исповедываться 150 людей в никогда не совершенных ими преступлениях. А в сумме процессы превратились в исповедь Сталина.
Менжинский умер 10 мая 1934 г. На следующий день умер Максим Алексеевич Пешков. Менжинский, глава ГПУ, был во всяких оппозициях, был с бойкотистами, увлекался французским анархо-синдикализмом и пр. Сейчас он увлекся аппаратом репрессии. Вне ГПУ для него ничего не существовало. Никаких самостоятельных мыслей у него не было. Чтоб аппарат ГПУ действовал без перебоя, необходимо было твердо поддерживать власть. Во время гражданской войны Менжинский предупреждал меня однажды против интриг Сталина. Я рассказывал об этом в своей автобиографии. Он был верен тройке, когда она стояла во главе. Он перенес свою верность на Сталина, когда тройка распалась.
В 1927 году, осенью, когда во внутрипартийные разногласия вмешалось ГПУ, мы целой группой посетили Менжинского (Зиновьев, Каменев, Смилга, я и, кажется, кое-кто еще). Мы требовали, чтобы Менжинский показал нам те свидетельские показания, которые он оглашал на заседании Центрального Комитета. Он не скрывал, что дело идет, в сущности, о подлоге, но наотрез отказался показать нам свои документы. «Помните, Менжинский, – спросил я его, – как вы мне однажды в моем поезде на Южном фронте, говорили о том, что Сталин ведет против меня интригу», – Менжинский замялся. Но тут вмешался Ягода, который в это время состоял в качестве сталинского инспектора над главою ГПУ. «Но товарищ Менжинский, – сказал он, просунув свою лисью голову, – вовсе и не выезжал на Южный фронт». Я оборвал Ягоду, сказал, что обращаюсь не к нему, а к Менжинскому, и повторил свой вопрос. Тут Менжинский ответил: «Да, я был у вас в поезде на Южном фронте, предупреждал вас кое о чем, но, кажется, имен не называл». По лицу его блуждала обычная растерянная улыбка лунатика. Когда мы, ничего не добившись уходили, Каменев еще задержался у Менжинского. У них были свои счеты. Еще совсем недавно Менжинский состоял в распоряжении тройки, против оппозиционеров. «Неужели же вы думаете, – спросил Каменев Менжинского, – что Сталин один справится с государством?» Менжинский прямо не ответил: «А зачем же вы дали ему вырасти в такую грозную силу? – ответил он вопросом на вопрос, – теперь уже поздно».
По показаниям самого Ягоды в последние годы своей жизни Менжинский больше всего болел и работой руководил Ягода. Ягода примкнул к большевистской партии еще в эпоху царизма. Но оставался в партии незаметной фигурой. В 1919 г. он оказался секретарем военной фракции. В этом качестве делал мне раза два личные доклады. Он был очень точен, чрезмерно почтителен и совершенно безличен. Худой с землистым цветом лица (он страдал туберкулезом), с коротко постриженными усиками, в военном френче, он производил впечатление усердного ничтожества.
Потом он перешел на работу в ГПУ, еще при Дзержинском, который, по личным связям, естественно собирал вокруг себя поляков. В ГПУ Ягода так же был чем-то вроде секретаря коллегии, если я не ошибаюсь, во всяком случае, фигурой третьестепенной и в первые годы режима мне никогда не приходилось слышать о нем.
Несколько раз он сопровождал меня на охоту под предлогом личной охраны, а на самом деле, думаю, потому, что сам был страстным охотником. Однажды во время охоты по торфяным болотам Ягода отделился от меня и забрел в такое место, откуда не мог выбраться, не рискуя жизнью. Сперва он долго и отчаянно кричал, затем стал непрерывно стрелять. Только тогда мы догадались, что дело обстоит неладно и вернулись ему на помощь. Помнится, больше всего помогал в спасении Ягоды Уралов, бывший командующий московского военного округа, впоследствии одна из жертв Ягоды.