Он ходил в Дфни[250] за монастырской почтой. Однажды у него из кармана выпали деньги. Обнаружив пропажу, он тотчас зажёг свечу перед иконой святого Мины и побежал их искать. Мне было больно смотреть на перепуганного старца. Моё «ничего страшного» его не успокаивало, пока он не нашёл и не вернул потерянные деньги. В другой раз один паломник оставил монастырю довольно много денег, а пономарь, найдя их, присвоил. Отец Евдоким употребил всё старание, чтобы убедить его отдать их в монастырскую казну. Ему было очень больно смотреть на то, как трудно нам живётся в монастыре, и потому он никогда ничего не просил для себя из пустой казны Дохиара. Когда он услышал, что какой-то монастырь закупил сто килограммов кальмаров для угощения в честь поставления нового игумена, то сказал фразу, ставшую афоризмом: «У одних нечего есть, а другие не знают, чего им ещё съесть!»
С первых дней нашего общения он был скуп на слова и щедр на примеры. В первое же лето он стал очищать топором наружную стену монастыря от покрывшей его густой растительности.
– Отче, что ты там делаешь?
– Очищаю стену. Если в лесу разгорится пожар, то нужно, чтобы не загорелся и монастырь. А если пожар будет в монастыре, то нужно, чтобы не загорелся лес.
Это было хорошим уроком для нас, новичков, не знавших о том, к чему может привести пожар.
Мы часто видели, как он скорбит о своем изгнании, и часто слышали его шёпот: «Седе Адам прямо рая»[251]. Он любил свой монастырь больше, чем что-либо другое на земле, и потому скорбь его была такой великой, что никто из нас не в состоянии был её понять.
– Ужасно видеть, как перед тобой закрывают ворота, через которые ты спокойно входил пятьдесят лет. Все могут ими войти: рабочие, паломники, монахи, одному мне нельзя. Всякий раз, входя и выходя монастырскими вратами, я осенял себя крестным знамением. Почему же Крест не сохранил меня?
Дорога в Дафни была для него утешением, потому что, идя по ней, он хотя бы снаружи мог увидеть монастырь своего покаяния. У него наступало внутреннее успокоение от одного лишь его вида. Это то, о чём в народе говорят: «Пойди и посмотри». Конечно, мы, такие строгие к другим, судящие о них без снисхождения и жалости, говорили, что он ходит в Дафни ради выпивки. До того как я стал игуменом в Дохиаре, мне пришлось выслушать столько обвинений в его адрес, что в его присутствии мне становилось неловко. Мне говорили, что отец Евдоким связан с кораблями, что у него есть несколько квартир, что он человек порочной жизни, грубый и неотёсанный, что он зилот и что с презрением относится к Церкви. Чего только я о нём ни слышал… Некоторые седые духовники, которых на Горе почитали святыми, советовали мне потерпеть его один год, а потом выгнать, так как он представляет опасность для братии. Советовали мне запретить ему ездить в Дафни и Фессалоники, и тогда он сам от нас уйдёт. К счастью, Бог надоумил меня, хоть я и был тогда неопытен в подобных вещах, так ответить на эти жестокие слова: «Знаете, отцы, мне кажется, что я должен давать ему ещё больше денег, чтобы он мог чаще выходить из монастыря и этим утешаться в своей скорби. А вы мне советуете его прогнать! Куда может пойти жить старик, которому уже семьдесят пять лет? На площадь Омонии[252] в Афины? Миряне, если не в состоянии содержать своих родителей, помогают им устроиться в дом престарелых, а куда идти этому нищему монаху?»
Он старался угодить прежнему игумену Прокопию, приглашал его на чашку кофе или рюмку ракии, но тот продолжал относиться к нему несправедливо и не делал различия между тяжёлыми и лёгкими проступками. В конце концов оба они стали более осторожными перед молодыми монахами. Я совсем не хочу осуждать его за притворство. С его стороны было бы неразумным вести себя неосмотрительно, учитывая то, сколько он натерпелся от нас, молодых. Мы в этом оклеветанном монахе не нашли ничего из всех ложных обвинений, которые на него возводили, кроме, пожалуй, его твёрдой непреклонности в том, что он считал правильным, и излишней прямоты в своих утверждениях.
Он был беден, совершенно беден. Все эти годы он питался почти одними сухарями. Даже когда он приезжал в Фессалоники, в его чемоданчике был только хлеб и немного оливок. А в гостинице, где он останавливался, не было даже постельного белья, одни лишь старые одеяла. Всю пенсию, которую он получал от государства, он тратил на угощение для братии. О его одежде я могу сказать лишь то, что после его смерти у него в келье не нашлось ничего, из чего можно было бы сделать саван. Что сказали бы на это монахи и игумены, которые его осуждали и бесстыдно обвиняли в любостяжании?
Он часто говорил: «Когда я умру, то всё моё имущество вы найдёте у меня в кармане. В других местах можете даже не искать: у меня ничего нет».
В последние годы своей жизни он иногда просил материальной помощи у своего монастыря. Я спросил у него:
– Отче, зачем ты просишь? Разве ты в чём-то нуждаешься?
– Нет, отец игумен, я прошу для того, чтобы у них появилось ко мне милосердие, за которое им будет оказана милость в Царстве Божием.
Старца осуждали за то, что он был неотёсанным и грубым, а мы увидели в нём подлинное благородство и сдержанную любовь, которая так прилична монаху. Он и вправду не умел улыбаться направо и налево. Всем известно, что в таких улыбках часто кроется яд. Вместо этого у него была ровная вежливость и любовь ко всем. Он никогда не был мелочным и злопамятным. Он был прекрасным представителем своего поколения: те достоинства, которые я видел в своём отце, были и в отце Евдокиме. Рядом с ним каждый ощущал любовь и надёжность, хоть он и не выказывал никому своего особого расположения. У него в келье всегда было что-то, чем он мог бы отблагодарить за самую малую услугу. Без своего ответного подарка он никогда и ни от кого ничего не принимал. Возвращаясь из Дафни, он всегда приносил что-нибудь для братии, как хороший дедушка приносит гостинцы своим внукам.
Однажды он принёс бутылки с апельсиновым соком. Он позвал кого-то из младшей братии, чтобы тот их всем раздал, но не стал дожидаться, пока брат вернётся, как поступили бы мнящие себя великими, а пошёл сам с половиной бутылок и стал обходить все кельи, пока не встретился с ним. Такое отношение к монастырю очень показательно для игумена. Когда этот старец шёл навстречу молодому монаху, то в каждом его шаге проявлялось особенное благородство. Его обращение с другими всегда было прекрасным и безукоризненным.
Что же касается слухов, будто он был плохим человеком, то я скажу, что все те одиннадцать лет, что мы прожили вместе с ним, его жизнь напоминала жизнь древних отцов. Из его уст никогда нельзя было услышать никакого неприличного слова. Келья его всегда была открытой. Спал он в подряснике. Кто бы его ни позвал, он всегда был готов послужить. Несмотря на свой возраст, он безропотно переносил зимний холод. Да и наёмные рабочие, которые трудятся на Святой Горе и о многом знают лучше нас, когда я у них спрашивал, говорили о нём только хорошее. Особенно хорошо отзывались о нём люди, которые жили в его монастыре больше четырнадцати лет, спасаясь у него от преследований партизан-коммунистов.