К концу года на российскую столицу опустилась атмосфера обреченности. «Все осознавали приближение катастрофы, у всех это было на устах», – вспоминал Роберт Брюс Локхарт{65}. Чувство обреченности усугублялось затемнением улиц в ночное время «из-за опасений перед дирижаблями»; темнота нарушалась лишь прожекторами, которые рассекали небо в их поисках. Россия не могла более выдерживать напор германских войск на Восточном фронте. С 1914 года было мобилизовано четырнадцать миллионов человек, потери к этому времени составляли более семи миллионов убитыми, ранеными или захваченными в плен. Тем не менее массовый призыв в армию продолжался. Везде в столице (на Марсовом поле, на Дворцовой площади, на набережных Невы) можно было постоянно видеть бесконечные колонны шагавших солдат или полевой артиллерии. Обычные россияне взирали на это со все возраставшим безразличием; «их занимала суровая, все более озлоблявшая их проблема: как добыть еды»{66}.
Для Лейтона Роджерса погода в зимнем Петрограде была «настоящим всемирным шлаком»; прибыв в российскую столицу в октябре, он почти не видел солнца, а если оно и показывалось, то где-то к трем часам дня. «Такое впечатление, что мы находимся далеко на вершине мира, за завесой белых туманов, которые пожирают его великолепие»{67}. Когда наступил сезон снежных метелей и сильных холодов, все стали задаваться вопросом, как долго продлится нынешняя взрывоопасная ситуация, сколько еще осталось времени, до того как «очереди из дрожащих от холода женщин, с онемевшими от стужи ногами, сжимавших оцепеневшими пальцами шали на головах», выплеснут свой гнев и начнут громить продовольственные магазины{68}. Эти очереди были повсюду, куда ни посмотри: «в них переминались с ноги на ногу, пихались, толкали друг друга; нетерпеливо, дрожащими руками тянулись за миской супа, жалобно просили добавки, выпрашивали бутылку молока для умиравшего дома ребенка, рассказывали длинные, беспорядочные, жалостливые истории о нужде, страданиях, холоде»{69}.
Оставаясь глухим к жалобам на улицах, полусвет по мере приближения Рождества пустился во все тяжкие, словно из последних сил предаваясь удовольствиям в театрах, кабаре и ночных клубах города: «Через вращающиеся двери гостиницы «Астория» текла нескончаемая вереница женщин в мехах и драгоценностях и мужчин в сверкающих мундирах. По мостам взад-вперед разъезжали лимузины, «тройки» создавали мелодию улиц, состоявшую из звуков бубенцов и скрипа стальных полозьев по снегу… Как и раньше, улицы были запружены толпами народа и трамваями, рестораны процветали. И везде все беспрестанно говорили, как говорят только в России, на земле нескончаемых разговоров»{70}.
На другом берегу Невы убогие, казарменного типа блочные многоквартирные дома в промышленной зоне Выборгской стороны 17 октября стали свидетелями крупной забастовки 20 тысяч рабочих металлургических и военных заводов. Измученные войной, болезнями, антисанитарными условиями жизни, низким уровнем заработной платы и голодом, они более решительно, чем когда-либо ранее, требовали улучшить оплату своего труда и условия работы. «Любого необычного звука, даже неожиданного заводского гудка, было достаточно, чтобы вывести их на улицы. Напряжение становилось мучительным. Все, осознанно или же бессознательно, ждали, что что-то должно произойти». В рабочих кварталах революционные настроения распространялись, «как огонь по стерне», а революционные агитаторы еще больше раздували пламя недовольства{71}. После второй крупной забастовки, организованной 26 октября, были уволены тысячи рабочих. К 29 октября сорок восемь заводов прекратили работу, забастовку объявили 57 тысяч рабочих. Ожесточенные столкновения с полицией продолжались до тех пор, пока уволенные рабочие не были восстановлены на работе{72}.
Для многих в дипломатическом корпусе крах России казался неизбежным, и британским подданным уже было рекомендовано возвращаться на родину. Однако, хотя сэр Джордж Бьюкенен решительно предсказывал революцию, Дэвид Фрэнсис придерживался того мнения, что она не произойдет «до окончания войны», или же что, скорее всего, она случится «сразу же после окончания военных действий»{73}. Он и его сотрудники праздновали Рождество в американском стиле (согласно российскому календарю, это было 12 декабря): с «индейкой и рождественским пудингом»{74}. Сэр Джордж Бьюкенен тем временем предпочел заняться более серьезными делами. Решив предпринять еще одну, последнюю попытку предостеречь царя об опасности неизбежной революции, он отправился в Александровский дворец, находившийся в пятнадцати милях к югу от столицы в Царском Селе. «Если император примет меня сидя, – сказал он перед уходом Роберту Брюсу Локхарту, – то все будет хорошо»{75}. Когда Бьюкенен появился во дворце 30 декабря, царь принял его стоя. Тем не менее Бьюкенен сделал все от него зависящее, чтобы попытаться убедить его в серьезности ситуации в столице, и призвал его, пока еще не поздно, приложить максимум усилий для восстановления доверия к трону путем социальных и политических уступок. «От него зависело, обеспечит ли Россия себе победу и постоянный мир, либо она скатится к революции и катастрофе», – напишет сэр Джордж Бьюкенен позже. Однако Николай не внял его доводам и заявил, что его опасения преувеличены{76}. Полчаса спустя мрачный Бьюкенен ушел. Он высказал свое мнение и теперь мог «выбросить все это из головы»{77}. Но, как он и ожидал, он пытался давать свои советы тому, кто не желал ничего слышать. Николай не так давно еще больше настроил против себя общественное мнение, назначив министром внутренних дел Александра Протопопова, человека, отличавшегося крайне реакционными взглядами, стремившегося любой ценой сохранить самодержавие и известного дружескими отношениями с Распутиным – этот шаг побудил других министров в знак протеста коллективно уйти в отставку.
С учетом наступающего Нового, 1917 года Филу Джордану в посольстве США удалось каким-то образом добыть для праздника контрабандного российского шампанского. Закатали ковры и до самого утра устраивали танцы{78}. Французский посол Палеолог провожал старый год на вечеринке в доме князя Гавриила Константиновича, где все обсуждали различные заговоры против трона, и «все это в присутствии слуг и гулящих женщин, слышавших все эти разговоры, в присутствии певших цыган; стоял устойчивый аромат шампанского «Moët & Chandon брют империал», которое лилось для всей компании рекой»{79}.
В гостинице «Астория» оркестр за ужином играл «Долог путь до Типперери»[19], в это же время английская медсестра, став свидетелем страданий польских беженцев на пункте бесплатного питания британской колонии, раздумывала о том, как бы покинуть российскую столицу: «Мы в гостинице «Астория», и между нами и непогодой на улице – лишь хрупкое стекло; лишь хрупкое стекло – между нами и польскими крестьянами; лишь хрупкое стекло отделяет нас от бедности и держит нас в ужасной атмосфере этого места, с его порочными женщинами и его визгливым оркестром!»{80}
Если уж даже царская тайная полиция предсказывала «самые ужасные последствия голодного бунта», становилось ясно, что это хрупкое стекло будет неминуемо разбито вдребезги{81}.
Часть I
Февральская революция
Глава 1
«Женщины в очередях за хлебом начинают бунт»
В ноябре 1916 года Арно Дош-Флеро[20], маститый журналист, работавший в известной американской газете «Нью-Йорк уорлд», прибыл в Петроград сразу же после выполнения тяжелого редакционного задания по освещению битвы при Вердене. Выходец из влиятельной семьи в Портленде, окончив юрфак Гарвардского университета, он решил обратиться к журналистике и освещал ход военных действий с августа 1914 года, когда его редактор в Нью-Йорке неожиданно предложил ему «счастливый билет»: «Как ты смотришь на то, чтобы поехать в Россию?»{82} Однако попасть туда через охваченную войной Европу было непросто; Флеро пришлось пересечь Ла-Манш, чтобы добраться до Англии, а потом сесть на судно, направлявшееся из Ньюкасла в Берген. Затем последовало длительное железнодорожное путешествие по Норвегии и Швеции на север Финляндии, где на контрольно-пропускном пункте в городе Торнио ему пришлось до хрипоты спорить с таможенниками о том, чтобы «[его] печатную машинку пропустили беспошлинно». Когда он сел на поезд[21], чтобы доехать до Финляндского вокзала Петрограда, таможенник попытался охладить его пыл: «Я знаю, как ваши газеты любят сенсации, но, боюсь, вы не найдете ничего такого в России». Флеро ожидал, что его командировка продлится около трех месяцев; в конечном итоге он пробудет в России более двух лет{83}.