Новоиспеченный изгнанник представлялся Набокову собственным уродливым двойником – таким же известным, так же понимающим изначальную порочность советского строя и отвергающим романтику революции. Солженицын сумел показать всему миру, как устроена карательная система, вел летопись ее преступлений – и выжил, чтобы заявить о них во весь голос.
На протяжении пятидесяти лет – всей жизни Солженицына – Набоков бросал вызов этой системе, находясь по другую сторону границы. Если Солженицын страстно мечтал о возвращении, то Набокову вернуться было некуда: его Россия, стертая с лица земли, отныне существовала лишь в его книгах, в укромных уголках его сердца. В 1962 году он объяснил: «Вся Россия, которая мне нужна, всегда при мне: литература, язык и мое собственное русское детство. Я никогда не вернусь. Я никогда не сдамся».
Солженицын считал, что Набоков отвернулся от России и людского страдания, свидетелем которого стал, ради выживания. Но Набоков, ожидавший Солженицына в роскошном музыкальном салоне, невидимо для прочих тоже вел собственные летописи – в стихах, прозе и пьесах, пряча за модернистской пиротехникой и языковой эквилибристикой служение той же цели, какой посвятил свою жизнь Солженицын.
Внутри романов, принесших ему упреки в жестокости, скрывается иная повесть, свидетельствующая о нетерпимости и зверствах. Имена, даты и факты, вплетенные в стихи и прозу, сплетаются в потаенную карту собственных страшных утрат и забытых трагедий двадцатого века в целом. И как в истории семьи Набоковых соединилась история не только Петербурга и России, но и Европы, и Америки, так и в творчестве писателя сплавились вместе красота и ужас эпохи. Уже тридцать лет, как сквозь его страницы проступал перечень всех павших и забытых – даже в «Лолите»! – но не все его видели.
Сумел ли Солженицын разглядеть под надменной аристократической маской ненависть и потаенную нежность? Что он знал о судьбе Набокова, помимо общеизвестного – бегства и скитаний? Что они теперь скажут друг другу?
На втором этаже отеля, к которому подъезжает Солженицын, сидит Набоков. Он ждет.
1Владимир Владимирович Набоков появился на свет последней весной умирающего столетия, 22 апреля 1899 года, в Санкт-Петербурге, столице Российской империи. Тогда эту дату еще не внесли в календари как знаменательную. А между тем в тот же день двадцать девять лет назад родился его тезка – Владимир Ильич Ульянов, ссыльный революционер, который через три года станет известен под псевдонимом Ленин.
Первый ребенок у Набоковых родился мертвым, и поэтому перед родами мать наверняка переживала: Елена Ивановна была женщиной впечатлительной, склонной к тревожности. И если б материнская нежность могла переломить ход истории, первенец Елены Ивановны стал бы одним из самых счастливых созданий на планете.
Владимир рос в любящей семье, не знавшей материальных трудностей и высоко ценившей культуру. Дом № 47 по Большой Морской достался его матери в приданое. Поколения предков отца, Владимира Дмитриевича, находились на царской службе. Профессор правоведения, любитель оперы и литературы, В. Д. Набоков не только держал великолепную библиотеку – у него была даже собственная библиотекарша. Отца будущего писателя, который, по словам одного из ближайших друзей В. Д. Набокова Иосифа Гессена, «боготворил» своего первенца, отличали страсть к роскоши, увлечение бабочками и бунтарская жилка.
Год рождения Набокова, как и любой другой год в истории человечества, нес в себе семена и надежды, и отчаяния. История не знает четких границ, поэтому все, что было в уходящем веке хорошего и плохого, беспрепятственно перетекло в век новый. Бескрайними, необъятными землями России пятый год правил Николай II. Усилия, приложенные им к созыву Гаагской мирной конференции 1899 года, на которой рассматривался проект создания трибунала для разрешения международных споров и была сделана попытка ограничить употребление «разрушительных взрывчатых составов», вскоре снискали императору номинацию на первую Нобелевскую премию мира. Конференция запомнилась как одна из немногих славных вех в правлении царя Николая.
В Париже начался пересмотр нашумевшего «дела Дрейфуса». Французского еврея по имени Альфред Дрейфус, много лет назад обвиненного в шпионаже в пользу Германии и сосланного на гиблый Чертов остров, вернули в мир живых, чтобы он еще раз предстал перед судом. Той весной появились факты, в свете которых стало понятно, что Дрейфус пал жертвой антисемитизма. Общественный протест вспыхнул с новой силой, но повлиять на судьбу Дрейфуса не смог: несчастного разжалованного капитана повторно признали виновным и только после этого неожиданно помиловали.
На Кубе закрыли основанные испанскими военными «реконцентрационные лагеря» – после того, как стали известны чудовищные условия содержания заключенных, снискавшие губернатору Кубы прозвище Мясника. Тем не менее испанскому изобретению суждена была долгая жизнь. Пока маленький Набоков учился ползать и ходить, одна западная держава за другой устраивали на своих колониальных территориях концентрационные лагеря: США – на Филиппинах, Британия – в Южной Африке, Германия – в Юго-Восточной Африке.
Со временем у Владимира Набокова появятся веские основания задуматься о Ленине, царях, заразе антисемитизма и концентрационных лагерях. А пока младенец, благополучно появившийся на свет на утренней заре, впервые открывает глазки на втором этаже изысканного особняка из розового гранита, даже не догадываясь, в какой чудесной семье ему привелось родиться.
Младенца окрестили в ближайшей церкви, чуть не назвав по ошибке Виктором. Если православный протоиерей не отступил от канона, значит, новонареченного Владимира погрузили в купель со святой водой, затем крестообразно состригли четыре прядки волос и помазали освященным маслом, чтобы легче было выскользнуть из тисков зла: в жизни, которая ждала крещаемого, не стоило пренебрегать никакой помощью.
Дом Набоковых – четвертый по Большой Морской, если считать от Исаакиевской площади с ее знаменитым собором. Построенный по заказу русского царя и по проекту французского архитектора, самый большой православный храм города соединил в себе элементы античного, византийского и русского стиля – и при этом смотрелся бы органично и в Париже, и в Берлине.
Однако собор, достроенный в 1858 году, был прочно укоренен в болотистой почве Петербурга: чтобы его фундамент не поплыл под тяжестью гранитных колонн и цоколя, под него вбили целый лес – больше десяти тысяч деревянных свай.