– Вы читали тот номер?
– Да, я.
– И вы заведомо пропустили такой заголовок для печати?
– Почему заведомо? Заглавие было дано автором просто не нашел в нем ничего предосудительного…
– «Предосудительного»!- иронически повтори Громов, как бы передразнивая меня.- А где же была редакторская бдительность, политическое чутье коммуниста? Вы не нашли тут ничего особенного, а вот люди нашли… Нашли ведь?
– Нашли-то нашли, да так ли уж я повинен? Вместе со мной газету просматривал цензор Васильев, он и предложил изменить заголовок. Я согласился и тут же на полосе закрестил его и заменил другим.
– А если бы Васильев тоже не заметил или ничего бы не сказал вам?
– Заметка пошла бы в печать в том виде, в каком была набрана.
– Значит, вы тогда и сами согласились, что такой заголовок аполитичен, не отвечает духу времени?
– Ас чего было не соглашаться и против чего, в сущности, спорить? И так ли велика моя провинность, товарищ следователь? Ошибка здесь не столько политическая, сколько стилистическая… Цензор возражал лишь против слова «потрясло» и просил заменить его словом «возмутило» или каким-то другим, что по сути одно и то же. Потрясти может и гнев, и злость, любовь и ненависть, восхищение и ревность в равной степени. Разве это не так?
– Значит, с «потрясением» газета не выходила?
– Нет,- покачал я головой.- Вышла без «потрясения».
– А как же в документе, имеющемся в деле, сказано, что была заметка с таким заголовком, и на этом основании вам вменяется в вину сочувствие врагам народа.
– Автор документа, мягко выражаясь, вводит в заблуждение. Возьмите подшивку «Трибуны» за июнь и убедитесь, что я прав.
– Хорошо, я проверю. А какие у вас были основания требовать пересмотра приговора Военной коллегии Верховного суда по данному делу о казни преступников?
– Не было этого!
– Вот тут написано…
Я уже понял, чей донос он цитирует, и, потеряв выдержку, перебил следователя:
– А там не написано, что я собирался убить семерых членов Политбюро из шестизарядного пистолета, которыми был изъят при аресте?
– Хорошо, что вы не утратили в тюрьме чувства юмора, Ефимов, но боюсь, что шутками вам не отделаться. С законом шутки плохи.
– Готов отвечать по всей строгости закона…
Теперь скажите,- продолжал Громов после записи протокол,- было у вас основание считать невиновными Лобова и Арского, бывших работников редакции, когда вы выступили на партийном собрании в их защиту?
– Я и теперь не откажусь снова выступить, потому что я уверен в их невиновности.
– Разве вы не знали, что они осуждены как враги народа?
– Они такие же враги народа, как, например, моя неграмотная мать или я сам. А если я в чем-нибудь уверен, то готов защищать свою веру до последних сил. Кроме того, меня возмущало то, что их исключили заочно, даже не дав им возможности объясниться. Все ведь было сделано заочно… по-воровски. Об этом я и сказал. Я знал их обоих как хороших партийных газетчиков… Кроме того, два года назад я давал рекомендацию Лобову при его переводе в члены партии. Какие же они враги? Я полагаю, их кто-то оклеветал, а следствие поверило клевете…
Громов долгим придирчивым взглядом посмотрел на меня, и в глазах его промелькнул еле уловимый знак одобрения. Затем он снова заглянул в синюю папку и сурово произнес:
– Вам вменяется в вину восхваление Бухарина! Ошарашенный этой новой нелепостью, я пожал плечами.
– Я вам поясню. Три года назад после одной из ваших лекций в городском театре вам был задан вопрос, где и как работает Бухарин. И вы дали о нем хвалебный отзыв.
Силясь припомнить обстоятельства трехлетней давности, я уловил наконец несложную суть вопроса.
– Дело было в том, что тогда, в тридцать четвертом году, Бухарин подписывал газету «Известия» в качестве ее главного редактора, что легко проверить по газетной подшивке…
– Все помнят и без подшивки…
– Быть может, не все помнят или не хотят помнить? На должность главного редактора «Правды» или «Известий» назначаются обычно проверенные работники, старые большевики ленинской закалки, с большой теоретической подготовкой. И обязательно по решению Политбюро ЦК и лично товарищем Сталиным. Да что тут рассказывать, товарищ Громов! Вы должны помнить, как на одном из пленумов в тридцать четвертом году, где обсуждались нападки на Бухарина, сам Сталин громогласно сказал, что «Бухарина мы в обиду не дадим!». Конечно, так подробно по этому вопросу я тогда не говорил, а без лишних слов сказал, что коль Бухарин подписывает своим именем столь ответственную центральную газету, значит, он на своем месте и его работой ЦК удовлетворен… Кто же мог знать, что через три года Бухарин окажется в опале?
Снова пристально посмотрев мне в глаза, Громов сокрушенно вздохнул и покачал головой. Потом записал в протокол. Интерес к моему делу у него явно угас. Вялыми жестами он стал собирать разложенные по столу бумаги.
– На этом и закончим сегодняшний допрос. Подпишите вот здесь, здесь и здесь,- устало сказал он и, подойдя к двери, вызвал дежурного надзирателя.
Я подписал протокол в трех местах, где мне было указано
– Отведите Ефимова в камеру.
Чуть замешкавшись, я спросил:
– Вы сказали – закончим сегодняшний допрос. Значит ли это, что мне предъявят новые обвинения? И как понимать, судя по сегодняшним вопросам, формулировку обвинения в ордере на арест?!
– Ничего я сказать вам не могу, кроме того, что уже сказал. Идите, Ефимов!- устало ответил Громов, вытирая лицо и шею белоснежным платком.
Вернувшись в камеру, я был окрылен светлой надеждой, что очень скоро, может быть завтра, я покину это мрачное узилище и в моих воспоминаниях сохранятся лишь отрывочные и туманные сведения о порядках тюремной жизни, и останется она для меня такой же тайной какой представляется и по сей день миллионам неискушенных наивных людей…
Сокамерникам своим утром я сказал:
– Что же вы наврали, товарищи хорошие? Никто на допросе и пальцем меня не тронул.
– Значит, тебе повезло… А кто допрашивал?
– Следователь Громов.
– О таком не слыхали. Это кто-то из старых следователей. Значит, тебе просто счастье подвалило. А эти новые, курсанты, которые нас допрашивали, только кулака и расследуют… Под счастливой звездой ты родился.
В «ежовых рукавицах»
На следующую ночь меня вновь вырвали из сна и повели знакомым путем. Но в следственной за столом сидел уже не ромов. Навстречу мне поднялся молодой, лет двадцати, здоровяк в форме, но без знаков различия и с небрежно расстегнутым воротом гимнастерки. Сердито по смотрев мне в глаза и не представившись, он вдруг ни с того ни с сего заорал: