Начала аскезы
Со слов доктора Алексея Терентьевича Тарасенкова, наблюдавшего Николая Васильевича Гоголя во время его предсмертной болезни, известно, что он почти до самой смерти не ложился в постель, а оставался в креслах: «Несмотря на свое убеждение, что постель будет для него смертным одром (почему он старался оставаться в креслах), в понедельник на второй неделе поста (18 февраля. – В. В.) он улегся, хотя в халате и сапогах, и уже более не вставал с постели».
Можно думать, однако, что Гоголь сидел в креслах не из страха умереть в постели. Скорее это было в некотором роде подражанием монашескому обычаю проводить ночной отдых не на ложе, а на стуле, то есть вообще сидя (например, никогда не имел постели в своих келлиях преподобный Серафим Саровский. В новейшее время архиепископ Иоанн Сан-Францисский (Максимович) ночью отдыхал только сидя).
Павел Васильевич Анненков, рассказывая о пребывании вместе с Гоголем в Риме летом 1841 года, пишет в своих воспоминаниях:
«Одно обстоятельство только тревожило меня, возбуждая при этом сильное беспокойное чувство, которое выразить я, однако же, не смел перед Гоголем, а именно тогдашняя его причуда – проводить иногда добрую часть ночи, дремля на диване и не ложась в постель.
Поводом к такому образу жизни могла быть, во-первых, опасная болезнь, недавно им выдержанная и сильно напугавшая его, а во-вторых, боязнь обморока и замирания, которым он, как говорят, действительно был подвержен. Как бы то ни было, но открыть секрет Гоголя, даже из благодушного желания пособить ему, значило нанести глубочайшую рану его сердцу. Таким образом, Гоголь довольно часто, а к концу все чаще и чаще приходил в мою комнату, садился на узенький плетеный диван из соломы, опускал голову на руку и дремал долго после того, как я уже был в постели и тушил свечу. Затем переходил он к себе на цыпочках и так же точно усаживался на своем собственном соломенном диванчике вплоть до света, а со светом взбивал и разметывал свою постель для того, чтоб общая наша служанка, прибиравшая комнаты, не могла иметь подозрения о капризе жильца своего, в чем, однако же, успел весьма мало, как и следовало ожидать.
Обстоятельство это, между прочим, хорошо поясняет то место в любопытной записке Федора Васильевича Чижова о Гоголе 1843 года, где автор касается апатических вечеров Н. М. Языкова, на которых все присутствующие находились в состоянии полудремоты и после часа молчания или редких отрывистых замечаний расходились, приглашаемые иногда ироническим замечанием Гоголя: “Не пора ли нам, господа, окончить нашу шумную беседу…” Вечера эти могли быть для Гоголя началом самой ночи, точно так же проводимой, только без друзей и разговоров».
Завершает мемуарист свой рассказ следующими словами: «Конечно, тут еще нельзя искать обыкновенных приемов аскетического настроения, развившегося впоследствии у Гоголя до необычайной степени, но путь для них был уже намечен».
Думается все-таки, что здесь было не начало, а уже некоторая полнота аскетического поведения Гоголя. Косвенным подтверждением этому могут служить упомянутые Анненковым воспоминания Ф. В. Чижова, общавшегося с Гоголем в Риме в 1843 году. Он, в частности, говорит:
«В каком сильном религиозном напряжении была тогда душа Гоголя, покажет следующее. В то время одна дама, с которою я был очень дружен, сделалась сильно больна. Я посещал ее иногда по нескольку раз на день и обыкновенно приносил известия о ней в нашу беседу, в которой все ее знали – Иванов лично, Языков по знакомству ее с его родными, Гоголь понаслышке. Однажды, когда я опасался, чтоб у нее не было антонова огня в ноге, Гоголь просил меня зайти к нему. Я захожу, и он, после коротенького разговора, спрашивает: “Была ли она у святителя Митрофана?” Я отвечал: “Не знаю”. – “Если не была, скажите ей, чтоб она дала обет помолиться у его гроба. Сегодняшнюю ночь за нее здесь сильно молился один человек, и передайте ей его убеждение, что она будет здорова. Только, пожалуйста, не говорите, что это от меня”. По моим соображениям, этот человек, должно было, был сам Гоголь…»
Известно, что Гоголь внимательно следил за ходом болезни Екатерины Михайловны Хомяковой (жены Алексея Степановича Хомякова) и полагал, что ее неправильно лечат. Он часто навещал ее, свидетельствует в своих записках доктор Алексей Терентьевич Тарасенков, и, когда она была уже в опасности, при нем спросили у доктора Альфонского, в каком положении он ее находит. Тот отвечал вопросом: «Надеюсь, что ей не давали каломель, который может ее погубить?» Но Гоголю было известно, что каломель уже был дан. Он вбежал к графу Толстому и воскликнул: «Все кончено, она погибнет, ей дали ядовитое лекарство!»
Недавно была предложена новая версия причины смерти Гоголя: он якобы был отравлен каломелем. «Особенность каломеля заключается в том, – пишет журналист Константин Смирнов, – что он не причиняет вреда лишь в том случае, если сравнительно быстро выводится из организма через кишечник. Если же он задерживается в желудке, то через некоторое время начинает действовать как сильнейший ртутный яд сулема. Именно это, по-видимому, и произошло с Гоголем: значительные дозы принятого им каломеля не выводились из желудка, так как писатель в это время постился и в его желудке просто не было пищи».
Однако из записок Тарасенкова следует, что каломель Гоголю давал доктор Клименков в ночь на 21 февраля, за несколько часов до кончины писателя, когда тот был уже в беспамятстве. Утверждение, что каломелем пичкал Гоголя каждый приступавший к лечению эскулап, произвольно и не подтверждается фактами. Невероятно предположить, что Гоголь стал бы принимать это «ядовитое лекарство» после случая с Хомяковой.
Тот же Тарасенков свидетельствует, что о лекарствах аптечных Гоголь «имел понятие как о ядах и решительно отказывался от них; если же и принимал какое-либо лекарство, то скорее по совету тех, которые утверждали о его испытанной на себе пользе, нежели по назначению самих врачей».
За три дня до кончины Гоголя его навестил Владимир Осипович Шервуд, в ту пору молодой художник, впоследствии академик живописи и известный архитектор (по его проекту построено здание Исторического музея в Москве). «Я явился на его квартиру, чтобы узнать о его здоровье, – вспоминал он, – и Алексей Терентьевич Тарасенков передал мне все подробности. Положение было трагическое. Его подозревали в сумасшествии, его подозревали в каких-то изумительных болезнях, но, по свидетельству Тарасенкова, ничего подобного не было».