Аминь.
1/I. Вернулся, побрился. Надо жить. В прошлом году ехал на дежурство — всё парочки (мужья с женами). Женщины насурьмленные. Сумки полные.
В нынешнем — утром возвращаются. Лица бледные, усталые, сумки тощи, женщины выговаривают мужчинам. Хорошо все-таки я встретил Новый год.
Тендряков хвалил мою повесть и ругал. Астафьев, Белов заметили публикацию “Зёрен”. Вот, видимо, и все события прошлого года. Тендряков пишет предисловие к книге, подарил свою, Астафьев прислал свою, это много для меня, это аванс. Они добры, они рады союзникам. Но я не стреляю, даже не подношу патроны, я в резерве, и кто знает, надежном ли. Они надеются, а я боюсь испытать свои силы. Писатель обязан быть современным, я — в стороне. Социальность — общество, а я насочинял из юности и взросления искусственных героев. Пытаются они чего-то вроде бы умное говорить и действием пример подавать, на деле же выходит христарадничание участия.
Заврался я. И в этой записи заврался. Как-то всё не так. Проще.
Жизнь одна. Потрясающая истина.
За ложь, бессилие, трусость начала меня в этом году бить бессонница. Так и надо. Пяль бестолковые глаза в темноту, пяль, может, чего увидишь.
Ночь. Перехитрил бессонницу, совсем не ложился. Но и дела не делал, возился с ванной: засорилась. Так до конца и не сделал. Струмента нет. Вода хрюпает в горловине, выхаркивает черную слизистую мерзость. Ничуть не противно: вспоминается МТС, загашенные головки блоков, которые доводил до рабочего состояния и до блеска.
Вечернее мое состояние было немножко ненормальным, очень я на себя раскипятился. Но сейчас, ночью, спокойнее могу повторить по-другому почти то же.
Злость на себя оправданна, пишу грамотно по языку, но по смыслу мелко. Ничего обращенного к совести. Взять “Тот самый Комаров” Астафьева и другое его же, это — к совести всех. А у меня, недоумка, даже позиция была: процесс есть процесс, на него не повлияешь, литература — вещь незначительная, в тяжкие минуты не до нее и т. д. Никого не осуждать, у каждого оправданность поступка и т. п. Все это не так уж неверно, но пассивно.
Очерка мне уже не написать, рассказа пока не сделал, так и стою нараскорячку. В башке мысли сикось-накось.
Но что-то полезное рождается внутри. Оттого, видно, и пустота. Не потерять момент, откреститься от влияний. Я частично был спасен тем, что когда говорили переделать рассказ, то не мог написать так, как требовалось. Это хорошо, но все-таки где-то засела (уходящая сейчас) зацепинка требуемого.
И вот вывод: что б ни говорили мне хорошего — а говорили много, пора и уши затыкать, — что б ни говорили, я искренне говорю сам себе: ты ничего не умеешь, ты ничего не написал, а если умеешь — докажи.
Литейщик Иван Козырев сказал: “Очень правильная эта наша советская власть”, получив квартиру с душем. Не много. А если б не получил?
4/I. Утром встал по будильнику, отвел дочь и лег спать. И спал весь день. Ночь сказалась. Уже четвертое, как полетели дни! Сдаю завтра повесть на машинку.
Вечер. Дописал последнюю сцену — разговор. Плохо, очень плохо. Каркас. Видимо, придется скатиться к описанию биографий, а не хотелось бы. Узнавание героев через действия. Характер должен сказать о предыдущей жизни, в которой сформировывался. Хватило бы намеков.
Еще чистил. Горе горькое — какую ни возьмешь страницу, всё есть к чему придраться.
Сравнение с кем бы то ни было (Белов, Астафьев, Носов, Лихоносов, Распутин, Тендряков) не в мою пользу. Зелен виноград! Может, это и хорошо было раньше. Легче жить, когда русская литература держится. И стадия почитания перейдет в соперничество при равенстве. Но у меня все-таки хило. Так гладко. И все перечисленные в скобках в мои годы могли и сделали больше моего.
C 13-го на 14 января. Никого не удивляет сочетание: старый Новый год. То есть по старому стилю. Но смысл мудрый — старый Новый год. И все-таки хочется верить (“блажен, кто верует”), что что-то подвинулось к лучшему.
Все эти дни повесть. Можно сказать — финиш. Не все, конечно. Пойдет повесть по кругам ада, через четыре читки. Умертвил председателя, Аньку-дурочку. Ее — красиво, его — просто. И еще кой-чего прописал.
Надя спит. Она все хорошеет; как ей идет быть любимой!
А тому, кто верует, ох, нелегко на свете!
Ночь на 15-е.
Захват пространства есть власть над всем, что в пространстве. Проблема власти занимала меня в повести, и она перешла в бессмысленность власти. Чем больше захваченного пространства, тем больше времени ушло на захват. Время необратимо (самая непостижимая для меня категория — время), и это время делает бессмысленным власть того, кто шел к власти. Появляется другой — и всё сначала.
Чем бездарнее писатель, тем большую власть получает он над одаренными. Зависть тайная и злоба прикрытая.
10/II. Вчера вернулся из Сталинграда; там ненавидят слово “Волгоград”, говорят: Сталинград. Там весна, я в своем полушубке был странен.
Курган — до слез. Сквозняки в зале Памяти. Пламя чудит, ветер, музыка всё время. Караул сменяется четко. Ребята молодые, красивые.
Волга не замерзла, широко, на теплоходе был на той стороне. Лед разрозненный, желтый. И все время ветер. Днем, ночью — ветер и ветер.
Разговоры по дороге туда, там и оттуда. Боязнь полюбить новое место, чтоб не обидеть старые.
24/II. Ничегошеньки не пишу. Написанное отболело, почти безразлична его судьба. Много читал Пушкина, Бунина, Яшина, из наших — Семенова, Шугаева.
Пушкина поймал на повторе. В “Капитанской дочке”: “картечь хватила в самую середину толпы”. Дословно то же в “Путешествии в Арзрум”. Ну и что? У Бунина — о зеркале в “Арсеньеве,” то же испытано и мною в детстве. Ну и что? У Яшина о кошке и мыши, и у меня в записках есть, и кажется, не хуже и короче. Ну и что? Г. Семенов тратится на вздор — охота, рыбалка, а Шугаев куда сильнее. Ну и что?
Вот именно: ну и что? Тендряков в предисловии скуп, и по тону я понял, что, очаровав его вторым вариантом повести, я разочаровал третьим. На четвертый — ни сил, ни желания. Читается повесть, как отрывок из романа.
11/IV. Очень много внутренних, душевных событий, но хорошо, что тетрадка кончается, дотяну и брошу: никогда не передать того, что пережито. Да и не надо. Да и сил нет.
Книга моя (упорно называю книгой, хотя она в рукописи) все еще мордуется. Совершенно хамски, глухими к слову людьми. Но людьми, которые, так получается, стоят на страже чистоты литературы, а я получаюсь графоманом, использующим служебное положение. И сверхтерпение мое (рукопись идет с 1971 года, с лета) толкуется, видимо, как выжидание момента. О, собаки!