Потом в других городах и селах мне довелось видеть сотни виселиц, истерзанные тела людей, страшные призраки узников Майданека, Бухенвальда, Освенцима. Все это тяжким грузом ложилось на душу, заставляло задумываться над судьбами человечества, укрепляло неистребимую веру в то, что армия наша свершает всемирно-историческое дело, освобождая планету от уготованного ей чудовищного зла…
В то же время я не мог не понимать того, что далеко не все немцы стали палачами и грабителями. За годы войны я много говорил с пленными немецкими солдатами и офицерами, иногда, с разрешения начальства, просиживая с ними целые ночи. Передо мной проходили разные люди: храбрившиеся бахвалы, до слепоты верные воинскому уставу нерассуждающие солдаты, дрожавшие за свою шкуру трусы, развращенные нацизмом тупые ублюдки, но немало было и таких, которые, оказавшись в плену, со страхом, болью и ненавистью рассказывали обо всем, что происходит в Германии, и совершенно искренно обращались по радио к своим однополчанам с призывом обратить оружие против нацизма и спасти родную немецкую землю от несмываемого позора и вечного проклятия народов.
На войне я был до ее последнего дня, видел многие сражения, быстротечные бои, испытал вместе со всеми тяжкую горечь отступления до берегов Черного моря и радость широкого наступления наших войск после знаменитой Сталинградской эпопеи. Мне пришлось наблюдать бои в лесистых предгорьях Кавказа на линии Новороссийск — Туапсе, стычки на перевалах Главного Кавказского хребта, оборонительные бои в районе Моздока и разгром немецкой группировки на подступах к Орджоникидзе у селения Гизель. С гордостью вспоминаю я смелый фланговый марш-маневр Донского и Кубанского казачьих кавалерийских корпусов в песчаных бурунах у Ага-Батыря, сражения под Корсунь-Шевченковским, форсирование Вислы и, наконец, уличные бои в Берлине — величественное и грозное завершение войны.
Множество героических подвигов совершили наши воины в эти годы. Полностью раскрылся характер советского народа в пору великих испытаний, ниспосланных ему историей. Тысячи тысяч людей, самоотверженно сражавшихся за свою землю, прошли перед моими глазами: пехотинцы и кавалеристы, летчики и моряки, артиллеристы и саперы, танкисты и партизаны, солдаты и офицеры, генералы и маршалы. И я был счастлив и горд тем, что видел их ратные дела, в меру своих возможностей участвовал в них и честно, без всяких прикрас заносил в свою тысячестраничную книгу все, чему был свидетелем…
В годы войны сотни моих очерков, рассказов, информационных сообщений, стихов, рифмованных «шапок», фельетонов, антифашистских памфлетов печатались в армейских и фронтовых газетах и центральной прессе. Тогда же были опубликованы две небольшие книжечки документальных рассказов — «Сила» и «На переднем крае», а также написанная мной по заданию командования повесть о разведчиках «Человек со шрамом».
В 1944 году я послал с фронта в Ростовское издательство сборник рассказов «О живом и мертвом» и рукопись, которая называлась «Повесть о слободе Крепкой». Обе книги были изданы в том же году.
В 1945 году я был заочно принят в члены Союза писателей СССР. Заочно, так как в это время, после взятия Берлина, с 43-м стрелковым корпусом Первого Украинского фронта участвовал в ликвидации последней группы гитлеровских войск фельдмаршала Шернера и в освобождении Праги…
Закончилась война. Я вернулся в город, откуда в 1941 году ушел на фронт, в превращенный в развалины Ростов. Вернулся в звании майора, награжденный боевыми орденами, в потертой шинели, с неизменной полевой сумкой, в которой лежали мои фронтовые записки. Больше ничего у меня не было: ни квартиры, ни постели, ни библиотеки, которую я любовно собирал тринадцать лет. Гитлеровцы уничтожили все. Жизнь надо было начинать сначала.
Долгие месяцы я скитался по чужим углам, спал на полу, укрываясь шинелью, обедал где попало, большей частью в жалких окраинных харчевнях, ютившихся на задворках разбитых домов. Зима 1946 года была суровой, морозной, но я часами бродил по изуродованным улицам, по заледенелым тропинкам, проложенным среди рыжих кирпичных развалин, которые протянулись на многие километры. Нет, я не впал тогда в уныние, не проклинал мою судьбу. Во мне совершалась какая-то еще не совсем осознанная работа души и мысли, она не давала покоя, тревожила, звала куда-то.
Все дни перед моими глазами бесконечной чередой проходили картины только что минувшей войны: багровое от пожаров ночное небо, разноцветные росчерки трассирующих пуль, черный дым взрывающихся бомб и снарядов, тысячи мертвецов, оскверненные трупами воды рек, виселицы, бегство людей из горящих сел и городов, изуродованные, покореженные поля, посеченные, порезанные леса, предсмертные крики умирающих детей, надрывный плач женщин, простые и прекрасные в своей простоте подвиги наших солдат, до предела обнаженные в преддверии смерти человеческие характеры со всеми их тончайшими, в обычной жизни почти неуловимыми чертами. Передо мной, словно невиданная, похожая на охватившее все небо северное сияние, вдруг открылась великая и скорбная панорама жизни и смерти, и я увидел, познал трагедию человека и трагедию мира. Обо всем увиденном на войне я не мог молчать, обязан в меру своих сил поведать людям, чтобы воздать должное живым и мертвым героям и предостеречь своего сына от всего, что могло ему грозить в будущем. И я понял, что к научной работе, к чужим, пожелтевшим от времени рукописям, к институтскому кабинету, к докторской диссертации, к лекциям и экзаменам, ко всему тому, чем я жил до войны, мне не суждено вернуться больше никогда…
И тогда меня потянуло к земле, к деревне, к природе. Воспоминания о Екатериновке, о полях, о солнечных восходах и закатах одолевали меня. По правде говоря, о жизни на земле я никогда не забывал, потому что с землей были связаны мое детство, отрочество, юность. Но до войны воспоминания о жизни в деревне отдалялись от меня, таяли, заслоняемые научными конференциями, заседаниями кафедры, студентами, которых я успел полюбить. Еще полтора года прожил я в разрушенном городе, видел его восстановление, самоотверженный труд ростовчан, читал специальные курсы по творчеству Льва Толстого в университете и руководил работой одиннадцати аспирантов.
Об углубленной работе над произведениями Л. Толстого мне необходимо сказать особо, так как творчество величайшего писателя мира (в этом я непоколебимо убежден) не могло не сказаться на определении моих взглядов на роль литературы в обществе, на цели и задачи художника, несущего огромную ответственность перед народом.
Речь, конечно, идет не о подражании Л. Толстому, не о попытках копирования его стиля, но о приобщении к его философским взглядам. Любая такая попытка (тем более в наше время) неизбежно обречена на неудачу. Хочется сказать о другом, гораздо более глубоком и серьезном влиянии Льва Толстого на мои творческие воззрения.