Разбирали троих наиболее рьяных «кидал» — Леню Филиппова, Сережу Сергеева и Зиновия Каневского. Наказание выпало серьезное: двоим строгий выговор с занесением в учетную карточку, а Леньку Филиппова исключили и из комсомола, и из школы. Ума не приложу, за что. Он не безобразничал в отличие от большинства, не был не только хулиганом, но даже обычным шкодником, просто в тот день, как говорится, «бес попутал». Все мы, виноватые и невиновные, горой стояли за Леньку, пытаясь уберечь его от расправы — тщетно, его выгнали с «волчьим билетом».
Не прошло и нескольких месяцев, как на меня свалилось второе комсомольское «дело». Точнее сказать, не свалилось, а лишь грозно помаячило невдалеке, и тут уж была самая откровенная обоюдная дурь, моя собственная и учителя физики Ивана Кондратьевича.
Вообще-то почти всеми дисциплинами, не относящимися к гуманитарным, я просто-напросто не занимался, списывая домашние задания и контрольные у преуспевающих приятелей, как правило, у Игоря Комарова, чрезвычайно одаренного в точных науках. Естественно, за годы безделья утратил всякую способность соображать, и либо списывал, либо ждал подсказки. На худой конец зазубривал ход решения задачи, не пытаясь, упаси бог, логически мыслить! И вот однажды на уроке астрономии, которую также вел Иван Кондратьевич, я попал в бедственную ситуацию.
Учитель спросил меня, при каких условиях можно наблюдать солнечную корону. Ответа я, понятное дело, не знал, однако в уголке памяти застряло нечто, связанное с темнотой (корона видна при полном солнечном затмении). И я, ничтоже сумняшеся, брякнул:
— Ночью.
Класс дружно расхохотался, что весьма меня уязвило — чему радуются, остолопы! Иван же Кондратьевич прорычал:
— Солнце?! Ночью?!
У меня упало сердце, и я в отчаянии пролепетал:
— Ну да, ночью, с помощью сильного телескопа.
Иван Кондратьевич ринулся к директору, добрейшему толстяку Тимофею Алексеевичу по кличке «Бомба», обвиняя меня не в слабоумии, на чем настаивал я перед директорским ликом (в присутствии вызванного в школу папы), а в наглом издевательстве над преподавателем. Надо отдать должное ребятам из класса, они наперебой убеждали школьные власти и моего перепуганного папу в том, что я вовсе не подлец-мерзавец, а обыкновенный идиот, имеющий к тому же строгий комсомольский выговор, и новое персональное «дело» меня погубит. Спасибо Ивану Кондратьевичу, он все-таки меня простил и всласть отвел душу на выпускном экзамене, поставив мне по физике «тройку», справедливую, но явно завышенную!
Вообразите теперь мои ощущения, когда много-много лет спустя я услышал анекдот о нашем очередном вожде. Вызывает к себе Брежнев Генерального конструктора ракет (фамилию С. П. Королева весь мир узнал лишь после его кончины) и требует, чтобы советские космонавты летели сразу на Солнце, ибо на Луну нацелились американцы. Тот ему: «Леонид Ильич, Солнце раскалено, они погибнут», на что Брежнев отреагировал в точности так же, как Зиновий Каневский лет за двадцать до того: «Мы здесь, в Политбюро, тоже не лыком шиты, понимаем, что да как. Принято единогласное решение лететь ночью, чтобы, значит, людям ничего не угрожало».
Когда я сдавал документы в МГУ, женщина в приемной комиссии, просматривая бумаги, неожиданно спросила:
— Это не в вашей ли школе швырнули портфелем в учителя? Мне помнится, что это произошло в школе номер 554, верно?
Верно, именно так! Швырнули, и я один из «метателей». Только мой выговор уже снят райкомом комсомола, поэтому я теперь не обязан ни в чем признаваться. И я трусливо не признался, заявив, будто не ведаю о подобном безобразии. Женщина-приемщица больше в эту тему не углублялась, а, между прочим, могла бы задать и несколько иной вопрос, поинтересоваться, чем вообще-то знаменита ваша пятьсот пятьдесят четвертая школа Москворецкого района, располагающаяся в Стремянном переулке прямо напротив Института народного хозяйства имени Г. В. Плеханова. И я бы ей ответил (правда не тогда, в 1949 году, а много позже):
— Видите ли, наша школа вывела в свет весьма незаурядных людей. Через год-два после нас, например, ее окончили два Андрея, Тарковский и Вознесенский, а с ними вместе Юра Безелянский, сорок с лишним лет спустя порадовавший читательские массы «Календарем от Рюрика до Ельцина». И уже вовсю подрастал ученик той же школы, красивый курчавый мальчик Алик, которому суждено было стать отцом Александром Менем и погибнуть 9 сентября 1990 года страшной смертью, успев обрести истинное бессмертие еще при жизни…
— Больной, к вам какая-то женщина. Можно ей войти?
В палате появилась моя первая любовь по имени Наташа. Наташа, Ната — первая, Наташа, Натик, Натинька — вторая, и я ни разу не спутал, как кого из них звать!
— Не сердись, что я без предупреждения. Узнала, что тебя привезли в одну из больниц в Измайлове. У твоих ведь нет телефона, я два дня обзванивала все измайловские и прилегающие больницы и только сейчас набрела на эту. Разреши мне побыть здесь.
Я разрешил.
Ната причинила мне немало боли. Я влюбился в нее, когда нам обоим было по пятнадцать, но именно она считалась в нашей паре старшей и главной. Моя влюбленность длилась четыре года. Ната, уверен, охладела ко мне гораздо раньше, но скрывала это, обманывала меня, искусно будоражила мои чувства. Словом, вела себя как многоопытная разбивательница сердец. У нее отбоя не было от женихов, причем настоящих, а не такого юнца, да еще и голытьбы, как я.
Поступив в университет, Ната немедленно вышла замуж за сокурсника, родила ребенка, столь же молниеносно разошлась с мужем и к моменту появления в больнице № 57 состояла уже в третьем браке. Ну и хорошо, и зла я на тебя не держу, тем более, что свет клином на тебе не сошелся, появилась другая, так разительно не похожая на тебя, хоть и с похожим именем.
Но как забыть… нет, не тебя, не о тебе, а о том, что зовется судьбою, о ее предначертаниях и предназначениях? Ведь я двинулся в университет следом за тобою, и, сложись у нас единая жизнь, не случилось бы того, что привело меня в эту больницу. Я стал бы, как и ты, филологом, вел бы размеренную интеллектуальную жизнь и вряд ли когда-либо узнал о том, что обморожения бывают различных степеней, в том числе и четвертой…
Нату, золотую медалистку, приняли сразу, мне предстояло помучиться. Время, как писал, правда о других временах, Аркадий Гайдар, шло «веселое», конец сороковых годов, яростные антикосмополитские (они же антисемитские) сражения. Однако на удивление всем и самому себе я набрал двадцать четыре балла из двадцати пяти возможных и честно поступил на романо-германское отделение филфака. С крошечным уточнением: в списке принятых моя фамилия не значилась!