Но сколько же неподъемных гигантских томов всяческих «Образцовых сочинений», «Репертуара французского театра» (68 волюмов!), а заодно и «Полного собрания всех российских театральных сочинений» (43 тома!) пришлось перечитать, пересмотреть, перелистать юному Шушке, с головой нырнувшему в эту пучину сомнительных знаний и косноязычных переводов, прежде чем понять, «что десять строк „Кавказского пленника“ лучше всех образцовых сочинений Муравьева, Капниста и компании»: «Великий Пушкин явился царем-властителем литературного движения…» И заслуга в этом резком повороте к нашей новой литературе не столь прилежного ученика принадлежала русскому учителю словесности Ивану Евдокимовичу Протопопову. «… У него была теплая человеческая душа, и с ним с первым я стал заниматься, хотя и не с самого начала», — вспоминал Герцен в одном из первых опытов своей автобиографии — «Записках одного молодого человека» (1840–1841). В двенадцать лет он помнил себя еще ребенком, через год благодаря какому-то ненавязчивому, «отрицательному преподаванию» либеральнейшего Протопопова у него появился «широкий современный взгляд на литературу». И тут уж в его всепоглощающем интересе к чтению, где книга заменила верного друга, сошлись Байрон и Гёте, Жуковский и Грибоедов.
Пушкину было обеспечено особое, безграничное поклонение, его стихи вытверживались наизусть. Когда не удовлетворяли печатные экземпляры, в доме благодаря учителю появлялись запретные, рукописные тетрадки с пушкинской «Деревней» и «Одой на свободу».
Тогда же героический романтик, свободолюбец Шиллер всецело завладел его душой. Уроки гувернера Бушо, бывшего в Париже в бурные времена Великой французской революции, не прошли даром. Предвестники этих роковых событий — энциклопедисты (Вольтер, Д’Аламбер) «сильно будили мысль и крестили огнем и духом». Древние классики — греки, римляне учили гражданским добродетелям. В общем, Шушка оказался в плену сочинений, в которых, говоря его же словами, билась «социальная артерия».
Иван Алексеевич не особенно притеснял живого мальчика. Был привязан к нему по-своему. И впрямь, обворожительный ребенок. Близкие это разделяли: «ранний цветок». Изящный, небольшого росточка. Голубые, то и дело вспыхивающие искорками глаза. Разумен в разговоре, да еще мило прилепетывает (произносит французский слог ла между французским la и русским ла), и «недостаток» этот в произношении только подчеркивает его особое детское очарование.
Четкие ограничения Яковлева в воспитании выливались лишь в чрезмерную заботливость о физическом здоровье. Шушку кутали, при малейшей хвори неделями держали дома, где от раскаленных печей не было спасу. К счастью, хилым он не вырос, помогла здоровая наследственность юной матери. (Это потом безжалостная жизнь наносила свои роковые, смертельные удары…) Что касается здоровья нравственного, сыну единственно приказывалось исполнять все церковные установления: посещать службы, говеть, исповедоваться. Сам же Яковлев, считавший религию в числе «необходимых вещей благовоспитанного человека» и беспрекословно принимавший все ее догматы, не был слишком аккуратен в исполнении священных обрядов. Скажем, что и Герцен не стал примерным прихожанином, но Евангелие читал постоянно и с огромной любовью: «Я… чувствовал искреннее и глубокое уважение к читаемому. В первой молодости моей я часто увлекался вольтерианизмом, любил иронию и насмешку, но не помню, чтоб когда-нибудь я взял в руки евангелие с холодным чувством, это меня проводило через всю жизнь; во все возрасты, при разных событиях я возвращался к чтению евангелия, и всякий раз его содержание низводило мир и кротость на душу». Детство заканчивалось. «Вскоре религия другого рода овладела» его душой.
На дворе стоял 1825 год.
Глава 2
«…МНЕ ОТКРЫВАЛСЯ НОВЫЙ МИР»
…Я вошел в пропилеи юности.
А. И. Герцен. Записки одного молодого человека
Жизнь снова вписывала биографию юного Александра в решающую фазу истории страны. Покоренная Европа преподала уроки свободолюбия, мало усваиваемые Россией. Царствование Александра I, славное победой над Наполеоном, подходило к концу. И тут уж брожение умов, «общественная разладица» достигли своего апогея.
Древняя столица еще жила в неведении, а слухи — первые вестники перемен, уже разносили трагическую весть: в ноябре в Таганроге в Бозе почил русский император, процарствовавший без малого четверть века. После всеобщего замешательства, вечного российского причитания: «как жить дальше», с затянувшимся междуцарствием, с негодной попыткой (27 ноября) провозгласить наследником цесаревича Константина (давно отрекшегося от престола) и с «переприсягой» царю настоящему — Николаю, наступило холодное утро 14 декабря.
На Сенатской площади в Петербурге выстроилось каре, прозвучали первые выстрелы, и общий любимец, «отец солдатам», генерал-губернатор граф Милорадович, убеждающий их с привычным своим красноречием незамедлительно разойтись, сражен пулей Каховского.
Эти тяжелые вести приходят в дом Ивана Алексеевича. В неурочное время появляется в кабинете брата взволнованный Сенатор, и в обстановке страшнейшей тайны сообщает о политических новостях. Пребывающему в дружбе и в ладу со всеми слугами Шушке нетрудно выведать у вездесущего лакея Льва Алексеевича о «бунте» и пушках в столице. 18 декабря бывший сослуживец отца по Измайловскому полку, участник событий на Сенатской, командир отдельного корпуса внутренней стражи генерал-лейтенант граф Комаровский передаст Яковлеву все подробности того рокового дня. Именно Комаровскому, особо приближенному к императору, в виде особой царской милости и поручено объявить в Москве о восшествии на престол Николая I.
Юный монарх приступал к решительным действиям, поменявшим нравственную температуру в обществе. И это было заметно всем — и ярым сторонникам власти, и ее внутренним противникам.
«Тон общества менялся наглазно; быстрое нравственное падение служило печальным доказательством, как мало развито было между русскими аристократами чувство личного достоинства. Никто (кроме женщин) несмел показать участия, произнести теплого слова о родных, о друзьях, которым еще вчера жали руку, но которые за ночь были взяты. Напротив, явились дикие фанатики рабства, одни из подлости, а другие хуже — бескорыстно.
Одни женщины не участвовали в этом позорном отречении от близких… <…>
Жены сосланных в каторжную работу лишались всех гражданских прав, бросали богатство, общественное положение и ехали на целую жизнь неволи в страшный климат Восточной Сибири, под еще страшнейший гнет тамошней полиции. <…>…почти все хранили в душе живое чувство любви к страдальцам; но его не было у мужчин, страх выел его в их сердце, никто не смел заикнуться о несчастных».