Другой отдых полка приходится на весну 1915 г. (13 марта — 27 мая). Непосредственно перед Луцким прорывом полк простоял 2 месяца в резерве в с. Маначин, в полупереходе от Волочиска. Полк положительно пустил в Маначине корни и почти официально занял чисто крестьянскую позицию{19}. Штаб стоял в поповском доме — а на помещичьем фольварке расположился околоток полка. Но фольварк принадлежал польскому магнату, владельцу всего района Волочиска; у этого же магната, в его лучшем замке, квартировал штаб 7-й армии (командующий армией — Сахаров, начальник штаба — Шишкевич), довольно тусклый по своему составу. Польский магнат был очень гостеприимен по отношению к высокому начальству, и этим обеспечил себе его содействие. Весной 1916 г. все войска и учреждения, расположенные в окрестностях Волочиска, получили приказание очистить все помещичьи постройки, так как присутствие войск препятствует производству полевых работ и обсеменению полей помещичьих хозяйств. Мой околоток ушел из фольварка, но военные действия начались сейчас. В Маначине имелось прекрасное рыбное озеро, находившееся в аренде; арендатор уже три года судился с магнатом, суд наложил на рыбу запрещение; рыба подросла и размножилась. Весной рыба шла метать икру, большие рыбины подплывали непосредственно к самому берегу и терлись о него. Берега озера покрылись моими стрелками, послышался редкий ружейный огонь — стрелки выбирали рыбу покрупнее и подстреливали ее. Разумеется, сейчас же последовала на нас жалоба в штаб армии.
Испокон века скот помещика прогонялся на помещичий луг через крестьянскую землю. Но мои стрелки подбили крестьян загородить прогон; управляющий был поражен такой дерзостью, но ему пришлось сдаться и купить у крестьян право прогона на одно лето за 500 рублей.
В Маначине имелась полуразвалившаяся водяная мельница, принадлежавшая помещику. Очень может быть, что мои стрелки взяли себе на дрова несколько гнилушек с этой руины. Но полк получил через штаб армии от помещика счет на весь недостающий на мельнице лес — что-то около 400 рублей. Тут на помощь пришли крестьяне, выдвинувшие десятки свидетелей, что недостающий лес уже четырежды оплачен четырьмя полками, квартировавшими до нас в Маначине. Опираясь на эти показания, я перешел в наступление, требуя следствия над ложными счетами, травлей и придирками помещика к русскому полку. Штаб армии постарался замять эту неприятную ему историю.
Стрелки же блаженствовали. Позанимавшись в строю часа 4, они пахали, чинили, строили заборы, являлись, одним словом, полными заместителями отсутствующих хозяев. Нередко приходилось мне замечать пашущими или боронящими казенных полковых лошадей. Приходилось убеждаться в отсутствии состава преступления: и лошади, и стрелки работали даром, помогая беднейшим хозяйствам.
Некий стрелок, любезничая на сеновале с хозяйкой, обронил окурок, и весь крестьянский двор сгорел. Имущество и скот успели спасти, остановили распространение пожара, но одного двора не стало. Все стрелки чувствовали свою коллективную ответственность за происшедшее и ходили унылыми; прапорщики мои также были очень огорчены. Я собрал комиссию, оценил сгоревшие постройки, определил размер страховой премии, которую следовало бы получить хозяйке, если бы постройка была застрахована; получилось около 250 руб., которые и были выплачены из полковых сумм. Я думаю, едва ли когда старая Россия израсходовала более производительно 250 руб. Стрелки были в восторге, довольны сами собой и мной, и полностью расплатились с казной за эти мелкие поблажки своей кровью на полях Луцкого прорыва.
А когда полк ночью уходил из Маначина, во всех окнах светилось по огоньку, прощались и навзрыд плакали.
Избранная линия поведения позволила мне в сильной степени перекрыть пропасть, всегда готовую раскрыться между командиром полка — полномочным представителем правительства и массой, одержимой крестьянскими настроениями. Опираясь на достигнутый успех, я мог потребовать в полку такой муштры, какой не существовало ни в одном даже гвардейском полку. Читатель жестоко ошибется, если на основании предшествующего изложения предположит во мне мягкотелость, стремление плыть по течению. Репутация справедливости нужна была мне, чтобы проводить в нужном случае расстрелы, репутация разумности — чтобы требовать жестокой муштровки, примирить солдата с очень тяжелым и суровым режимом полка. Без этих проблесков служба стрелка в 6-м полку являлась бы настоящей каторгой; в малейших деталях требовались чеканка и отчетливость, никакой распущенности не допускалось. И стрелки гордились тем, что они в 6-м полку, бежали в полк, если после ранения получали другое назначение.
Вечерами, во время империалистической войны, при расположении в резерве всегда раздавались песни. Усталые, лишенные свободного времени стрелки не всегда охотно становились после вечерней зари в круг петь песни — фельдфебеля подгоняли. Я спросил старого, опытного офицера: — "зачем это насильно заставляют петь, пока у всех уже глаза не начнут смыкаться" — и получил ответ: — "Чтобы не оставлять стрелкам времени для разговоров и размышлений". Эти песни являлись моментом оригинальной политработы в старой армии. Подумав, я сохранил и у себя в полку песенный режим; при расположении по деревням я его мог значительно ослаблять, а в зиму 1916–1917 г., при расположении на отдыхе в образцовом лагере, я уже чувствовал себя много хуже, классовая подпорка исчезала, и пели в полку свирепо.
Как только полк уходил в резерв, устраивалось стрельбище; стреляли иногда на 500–600 шагов, иногда место позволяло стрелять только на 200 шагов, по головкам и глазным мишеням. Я практиковал стрельбу с движением с расстояния 100 шагов, чтобы обеспечить обстрел штурмуемого окопа в момент преодоления проволочных заграждений. При слабом противнике, каким являлась австрийская пехота 1916 г., этот прием давал прекрасные результаты. Я любил выйти на стрельбище, потребовать из полковой лавочки несколько ящиков папирос (за счет полковых сумм) и мечтать; каждый стрелок, попавший 4 пули, получал десяток папирос, попавший 5 — двадцать пять штук. По воскресеньям я развлекался устройством конкурсов: каждая землянка выбирала лучшего стрелка, и в случае его удачи коллективно награждалась папиросами и стеариновой свечкой предметом огромной роскоши.
Когда я вступил в командование полком, у солдат, в особенности у только-что прибывших в полк, было представление о командире полка, как о каком-то страшилище. Я подзываю к себе идущего мимо стрелка, а он, увидев меня, обращается в дикое бегство. Я вхожу в дом в сотне шагов за окопами там, с разрешения фельдфебеля, двое стрелков стирали свое белье. Когда я вошел в дом, они выпрыгнули в окно и пустились на утек. Я приходил от этого бегства в бешенство, стрелял из браунинга по бегущим, скакал верхом за ними и нагонял людей, смотревших на меня так, как индус смотрит на тигра, собирающегося его растерзать. Так было на первых шагах{20}.