«Эта жизнь, милостивые государи, слишком коротка для нашей души… ибо, если даже кому и посчастливилось на жизненной дороге, в конце концов, он все же падает… и считается ни за что. Ни за что!
Когда я для себя все, когда я все познаю только через себя. Так восклицает каждый, одаренный даром чувствовать себя, шествующий по жизни большими шагами… Шекспир, друг мой, если бы ты был еще среди нас, я мог бы жить только рядом с тобою. Как хотелось бы мне играть второстепенную роль Пилада, если бы ты был Орестом!»
Так впервые в беседе гения с гением душа его летит за облака, ибо каждый день предвещает ему, что в нем живет и должно проявиться нечто высокое.
В кругу молодежи, в котором вращается Гёте, скромность вообще неизвестна. Опьянение охватило всех поголовно. Каждый требует себе лаврового венка. Но никто не бросает столь дерзкого вызова гению, как Гёте, не создавший еще решительно ничего.
Полный наивности, которая так непосредственно звучит во всех его экстазах, он ставит себя рядом с Эрвином и Шекспиром, выводя весьма опасную формулу: «Зародыш заслуг, столь высоко чтимых нами, заложен и в нас самих».
Заканчивая статью о «Немецкой архитектуре», Гёте, как бы в восторге, снова обращается к себе:»Слава тебе, юноша, родившийся со зрением, зорко улавливающим пропорции… воспроизводящим всевозможные образы!.. Позднее уже с более мужественной силой забьется в твоей кисти могучий нерв страстей и страданий, и тогда примет его небесная красота, посредница между богами и людьми, ибо он быстрее Прометея сведет на землю с небес блаженство бессмертных».
Гёте минул двадцать один год. Постепенно исчезает все, что было заложено в нем воспитанием, детством. Исчезают и остатки церковной веры. Охваченный новым настроением, он пишет свою языческую обедню.
Новая вера, пантеизм, звучит и в других его стихах:
Как все ликует,
Поет, звенит!
В цвету долина, в огне зенит!
Трепещет каждый
На ветке лист,
Не молкнет в рощах
Веселый свист.
Как эту радость
В груди вместить!
Смотреть! И слушать!
Дышать! И жить!
«Вся природа — мелодия, полная глубокой гармонии», — писал Гёте в дошедшем до нас отрывке из неоконченного романа. «Я весел, я счастлив. И все же моя радость — это только бурная тоска по чему-то, чего у меня нет, по чему-то, чего я не знаю».
С восторгом переводит он Оссиана. Впрочем, сейчас все увлекаются поэзией рапсодов — народных певцов и сказителей, все опьяняются словом и опьяняют им других. Монолитный «Свет», который прежде пользовался всеобщим уважением, и уважения которого так добивались, распался на множество самых разных кружков. Целый круг молодых людей козыряет своей оригинальностью. Ощущая родственность с персонажами Дидро, они сидят за бутылкой вина, распевая, по немецкому обычаю, песни.
Началась «эпоха гениальных дерзаний». Каждый полагается только на собственные силы и преувеличивает их безмерно. «Гении» изобретают для себя даже костюм особого покроя. Нашелся человек, который ухитрился описать эволюцию Гёте в связи с эволюцией в его одежде. «Не успело в нем проснуться сознание гения, как он начал появляться в потертой шляпе, небритый, в экстравагантном костюме, сшитом по собственной моде. Он бродил по полям, по горам, по долинам, всегда один, по нехоженым тропам. Взгляд, походка, разговор, палка все выдавало в нем человека необыкновенного».
По словам одного из страсбургских профессоров, Гёте вел себя так, что приобрел славу «остроумца, недоучки и безумного богохульника». И, наконец, третий свидетель сообщает, что однажды он вместе с Гёте стоял у городских ворот. При свете фонаря Гёте читал ему вслух Гомера и Оссиана, «впадая в совершеннейший восторг и вещая пророческие слова».
Но какое впечатление производил Гёте на людей посторонних и непредвзятых, лучше всех рассказал нам Юнг-Штиллинг.
Впервые явившись к общему столу в трактире, Юнг-Штиллинг обратил внимание на молодого человека прекрасного роста, с большими, необыкновенно ясными глазами и великолепным лбом, который непринужденно вошел в комнату. «Вот, кажется, замечательный человек», — заметил приятель рассказчика, и тот согласился с ним, хотя и подумал, что незнакомец доставит им не очень приятные минуты. Уж очень он был недоступен и слишком свободно держался.
Гёте двадцать один год, он бывает в обществе, танцует, ищет дружбы, жаждет впечатлений. Но все же его подстерегает тьма, царящая в его душе, и какой-то голос твердит ему, что друзья вовсе не склонны отдавать себя именно ему.
«Мы любим друзей, как любим свою милую…
Мы такие скупердяи, что хотим иметь всегда самое лучшее… Мы обманулись сами, но боимся заявить об этом во всеуслышание и делаем вид, будто нас обманули другие».
Какие тяжелые и зрелые слова! И как умен он был, не отправив этого письма, черновик которого попал нам в руки… Гёте всегда общителен и всегда одинок.
Только женщинам отдает он себя всего, без оглядки; и всегда дает им больше, чем получает от них. В эти месяцы он опять переживает любовь, но в ней нет бури и натиска, так характерных для этого периода его жизни.
Любовь-идиллия… Удивительно спокойным кажется сердечное влечение Гёте среди всех потрясений этого года. И кажется, оно вовсе не связано с ними.
Ни стихи, ни письма, ни рассказы очевидцев, ни даже поэтическая исповедь Гёте, в которой он в старости прославил свою любовь, — ничто не свидетельствует о страсти. Три женщины составили эпоху в его юности, но среди них нет Фридерики. И все же в тот год она светила ему, как кроткая звезда, и навеки осталась в его творчестве бессмертным стихотворением.
В дом зезенгеймского пастора Гёте вошел вовсе не на такой литературный манер, как он описал это впоследствии.
Он еще не прочел тогда «Векфильдского священника». Впрочем, некоторые искусственные истоки у его любви к пасторской дочке все-таки были. Он разыграл перед этими незатейливыми людьми роль таинственного пришельца, человека, поглощенного духовными интересами, который стремится ко всему естественному в искусстве, природе и любви. И все-таки, хотя его поведение питалось литературными корнями, он сразу и непосредственно почувствовал прелесть золотоволосой девушки, которую повстречал на своем пути.
Однажды, пробираясь верхом по гористой местности, Гёте увидел девушку в крестьянском наряде, и на него повеяло неожиданным очарованием. «Она шла, стройная, легкая, почти невесомая, и казалось, что шея ее слишком хрупка для огромных белокурых кос, свисавших с грациозной головки. Веселые голубые глаза девушки зорко-презорко глядели по сторонам».