Излишне говорить, что в отношении истинных подружек Иосифа мы ничего подобного себе не позволяли. Да и знала я их не много, с полдюжины. Эта выборка недостаточно репрезентативна, чтобы составить типовой портрет его пристрастий. Конечно, ему нравились светлоглазые блондинки (как заявил мой племянник: ну они всем нравятся!), но вот, например, в Париже я знаю одну яркую плотную брюнетку, которой Иосиф тоже однажды обещал руку и сердце. Все девушки, которых я знала, были по-разному, но очень красивыми. Уверена, что и все те, кого я не знала, тоже были красотками, других он просто не замечал. Как-то к нему пришла одна юная знакомая, жаловалась на свои неурядицы, и в ответ, как рассказывал потом Иосиф, он погладил ее по голове, объяснив мне: «Больше я ничего не мог для нее сделать — по причине некоторого носа…» О другой молодой й, на наш взгляд вовсе недурной, девице он коротко отозвался: «Крыска», это было явно несправедливо, но прилипло, тем более что рифмовалось с ее именем.
Донжуанский список Бродского достаточно внушителен, чтобы к нему еще что-то присочинять. Как, например, в статье по поводу стихотворения «Памяти Т. Б.», где я встретила упоминание о героине как о «близкой поэту женщине».
На самом деле, Татьяна Боровкова, Тата, была близким человеком не поэту, а нам — мне, Ире и еще двум нашим одноклассницам, с которыми мы в школе изготовляли журнал «Возмутитель спокойствия», заполняя его своими опусами, в рифму и без. Эти тетрадки, кажется, еще до сих пор хранятся у Иры. Тата была на год младше всех нас, очень существенно в этом возрасте, так что когда к восьмому классу мы все охладели к журналу и занялись другими делами, у нее еще хватило энтузиазма практически одной создать несколько последних номеров — поскольку прекрасно рисовала, рифмовала, сочиняла и оформляла. Ее многочисленные таланты мы, впрочем, как следует оценили уже потом, после школы. Она закончила восточный факультет ЛГУ, раньше всех защитила диссертацию, в двадцать лет провела несколько месяцев, а то и год, в Йемене, в селе, где несла бремя белых — даже роды случалось принимать. Оттуда она привезла портативный магнитофон — вещь, невиданную тогда в нашей среде, и пишущую машинку с чудным округлым шрифтом и двуцветной черно-красной лентой, предмет восхищения Иосифа. (На ней напечатаны многие из его стихов в моем собрании. Своей машинки у меня никогда не было, все листки сделаны на разных одолженных — Таткина машинка сразу выделяется.)
Жила Тата в огромной академической квартире на Мойке, 16, с венецианскими окнами, смотревшими на Зимнюю канавку. Отец, тюрколог А. К. Боровков, член-корреспондент АН СССР, скоропостижно скончался в 1962-м, мать — высокая, очень худая женщина — лишь изредка выходила из своей комнаты, но я ее отлично помню, поскольку она класса до шестого водила Тату в школу и обратно: ходу было метров пятьдесят и даже дорогу не надо было переходить, это нас очень веселило, и над Татой мы издевались.
Именно с Татой связано мое первое живописное впечатление. Дело было на уроке рисования, в четвертом, что ли, классе. На столе стоял букет тюльпанов, все мы усердно писали натюрморт. Что до меня, я очень старалась, наверное, даже язык высовывала. Зато и получилось загляденье: предельный реализм, каждая жилочка на листиках, каждая тычинка в цветке. Получила заслуженную пятерку. Учительница перешла к сидевшей рядом Тате, и тут я увидела ее рисунок: он ни в какой мере не передавал, на мой взгляд, того, что было велено рисовать! Там вообще не было линий — только цветные пятна, только общая форма вазы и букета. И ей тоже пятерка! Что же это делается? Да, от ее рисунка глаз нельзя было оторвать (прекрасно помню его и посейчас), но это же неправильно нарисовано! Что же такое живопись? Что такое искусство?
Один из братьев Таты, Саша, стал архитектором, его акварель, вид Пскова, и сейчас висит в моей парижской квартире. Другого брата не видела никогда, кажется, он жил в Ташкенте, хотя, наверное, учился в Ленинграде — помню какой-то газетный фельетон в «Смене» по его поводу, где о нем писали: «…юноша с громким именем Спартак и скромной фамилией Боровков».
Комнат в этой огромности было всего две, но гигантские. Бывший кабинет отца, который перешел к Тате, был, наверное, метров пятьдесят, а в высоту метров шесть. Кухня немногим меньше, и даже ванная — величиной с танцкласс. Поразил меня однажды Таткин рассказ о том, как она, разбирая в квартире завалы, обнаружила комнатку! Маленькую, но настоящую, с отдельным входом и зарешеченным окном, выходившим в соседний двор — двор моего дома на Мойке, 18.
Отдельные квартиры считались тогда роскошью, а жившие самостоятельно ровесники были настоящим раритетом. Танина же «хата» была просто из ряда вон выходящей. Там мы с Эдиком прожили осенью 1965 года несколько месяцев, пока искали комнату. Помню недальний переезд: нужно было проволочь какую-то мебель из нашего двора, а, выйдя на набережную, завернуть в соседний подъезд. Как раз тогда к нам случайно зашли Иосиф с М. Б. Она своим художническим взглядом восторженно оценила ситуацию: «Обожаю мебель на улице!» А Ося подключился к переносу шкафа, оказавшегося ужасно тяжелым, и через несколько минут вскричал: «Подождите, Рад- ка лажается!» Тогда я про себя отметила, что вот не мой собственный муж, а именно Иосиф понял, что ноша мне не под силу…
Когда мы переселились к Тане, то, естественно, перезнакомили ее со своими друзьями и нередко устраивали веселые сабантуи. Для одного из таких вечеров Боря Рубинштейн сочинил очень смешные куплеты, которые мы распевали еще долгое время потом, а вот теперь они как-то забылись, остались лишь отдельные строчки. Может, что-то помнит его тогдашняя жена Наташа Альтварг.
В этом же доме я один-единственный раз слышала специально по случаю написанный Иосифом «водевиль», который назывался «Дамы и гусары». Весь водевиль исполнялся одним лицом — автором, который то читал монологи, то пел «арии», по тетрадке, которую мне в тот вечер не удалось выцыганить и больше не суждено было увидеть. М. Б., которая неизменно обещала «поискать», «посмотреть», так своего обещания и не выполнила. Помню только арию на мотив «Скатерть белая» и в ней строчку про гусаров: «Лишь один не спит. Пьет саке». Может, когда-нибудь рукопись все-таки найдется, это было уморительно смешно, но, к сожалению, с голоса я всегда запоминала хуже. (Сейчас вспомнила Осин рассказ про Максима Горького, к которому пришел молодой поэт и прочел свои стихи, звучавшие так: «Танки, танки, танки, танки, танки». Горький пожевал губами и сказал: «НеплохО. ХОрОшо бы пОчитать глазами».)
Когда наше пребывание в Таткиной квартире закончилось, они с Иосифом стали видеться реже, но все же не раз пересекались у нас в гостях — и пока мы с Эдиком скитались по съемным комнатам, и тем более потом, в новеньком кооперативе на Голодае. Первый же их совместный визит туда пришелся на новоселье и оказался для меня достопамятным. Народу было много, я сновала меж гостями и не заметила вовремя преступный сговор двоих из них, а именно Таты и Иосифа: пока все восхищались большой лоджией, выходящей прямо на залив («Восьмой этаж! Какой пейзаж!»), будущему нобелевскому лауреату и известному тюркологу захотелось понаблюдать за свободным падением с этой высоты разнообразных предметов. Не успела я вмешаться, как Ося схватил полное мусорное ведро и опрокинул его с лоджии вниз! Не все отходы долетели до земли — часть их повисла на деревьях на уровне третьего этажа, куда как раз выходили окна председателя нашего кооператива и парторга ВСЕГЕИ. Я была вне себя от ярости, а виновники только хохотали и наслаждались своей выходкой.