Ознакомительная версия.
Давайте предположим, что заметили, но подвергли жесточайшему скепсису. Как и от кого мог узнать Маслов о другом анонимном письме? Об этом нет никаких сведений ни в одном документе в ходе расследования. Но расшифровка записи показаний Данзаса от 9 февраля в папке отсутствует – в течение десятилетий отчеты суда хранились, а два листа исчезли. Никто не знает, как, когда и почему. Кто-то – но ведь не бог случайных совпадений! – должен был приложить к этому руку, кто-то, заинтересованный в том, чтобы внести сумятицу и отвлечь внимание (хотя от чего, неизвестно). Вместо того чтобы сдаться, давайте все же снова перечитаем бесценный текст, на сей раз обдумывая каждое прочитанное слово. Лаконичные протоколы заседаний от 9 февраля, кажется, показывают, что, по крайней мере, в этом случае Данзас утверждает, что был привлечен к участию в поединке в самый последний момент, когда он уже ничего не мог сделать, чтобы предотвратить дуэль. Но не все свидетельские показания записывались.
Как и от кого узнал Маслов о другом анонимном письме? И кто такой Маслов вообще? Мы даже не знаем его имени и отчества; знаем только, что он был аудитором, чиновником XIV класса – скромным, ничем не примечательным клерком. Мы также знаем, что русский язык у него был витиеват и хромал на обе ноги. На ум приходит подозрительная догадка: этот Маслов просто все перепутал, его поспешное косноязычное перо превратило анонимные письма, за которые он считал ответственным посланника, в письмо, в котором посол назван ответственным за разлад; и, как результат смеси невежества и бюрократизма, на свет появилась подобная нелепость, зажившая своей собственной жизнью и начавшая долгое путешествие по разным документам, бесконечно цитируемая многими небрежными людьми. Другими словами, это письмо-фантом. Положа руку на сердце, нет никаких подтверждений, был ли Маслов полуграмотным мечтателем или чересчур ревностным слугой правосудия. Хотя предыдущая гипотеза привлекает гораздо больше – эдакое чудо канцелярщины, мираж писца, бред Акакия Акакиевича, – давайте, однако, подождем с окончательными выводами. Кем бы вы ни были, аудитор Маслов, – неграмотным клерком или рьяным исполнителем, именно вам мы обязаны мыслью, которая прежде не приходила в голову. И это стоит исследовать.
Даже мягкосердечный Жуковский был выведен из себя бесстыдной, навязчивой глупостью жандармов и шпионов Бенкендорфа. Вот что он писал, обращаясь к начальнику Третьего отделения: «Я услышал от генерала Дубельта, что ваше сиятельство получили известие о похищении трех пакетов от лица доверенного (de haute volee)[84]. Я тотчас догадался, в чем дело… В гостиной… точно в шляпе моей можно было подметить не три пакета, а пять… Эти пять пакетов… были просто оригинальные письма Пушкина, писанные им к его жене…»
Затем Жуковский заодно решил воспользоваться возможностью и сообщить Бенкендорфу все, что у него наболело: «Сперва буду говорить о самом Пушкине… Во все эти двенадцать лет, прошедшие с той минуты, в которую Государь так великодушно его присвоил, положение его не переменилось: он все был как буйный мальчик, которому страшишься дать волю, под строгим мучительным надзором… И в 36-летнем Пушкине видели все 22-летнего… В ваших письмах нахожу выговоры за то, что Пушкин поехал в Москву, что Пушкин поехал в Арзрум. Но какое же это преступление?.. А эти выговоры, для вас столь мелкие, определяли целую жизнь его: ему нельзя было тронуться с места свободно, он лишен был наслаждения видеть Европу, ему нельзя было произвольно ездить и по России, ему нельзя было своим друзьям и своему избранному обществу читать свои сочинения… Позвольте сказать искренно. Государь хотел своим особенным покровительством остепенить Пушкина и в то же время дать его гению полное развитие; а вы из его покровительства сделали надзор…» Жуковский доказывал: только что умерший человек был не «талантливым, но безответственным мальчишкой», а вконец измученный и освободившийся зрелый талант. Смерть Пушкина подвигла Жуковского, самого преданного российского подданного, на слова и мысли, достойные фрондера.
Вяземский тоже потерял терпение, когда понял, что некоторые салоны и правительственные учреждения видят дух заговора и бунта в естественной скорби друзей покойного. «Чего могли опасаться с нашей стороны? – писал он великому князю Михаилу Павловичу. – Какие намерения, какие задние мысли могли предполагать в нас, если не считали нас безумцами или негодяями? Не было той нелепости, которая не была бы нам приписана… Какое невежество, какие узкие и ограниченные взгляды проглядывают в подобных суждениях о Пушкине! Какой он был политический деятель! Он прежде всего был поэт, и только поэт… Что значат в России названия – политический деятель, либерал, сторонник оппозиции? Все это пустые звуки, слова без всякого значения, взятые недоброжелателями и полицией из иностранных словарей, понятия, которые у нас совершенно не применимы: где у нас то поприще, на котором можно было бы сыграть эти заимствованные роли, где те органы, которые были бы открыты для выражения подобных убеждений? Либералы, сторонники оппозиции в России должны быть, по крайней мере, безумцами, чтобы добровольно себя посвящать в трапписты, обречь себя на вечное молчание и похоронить себя заживо».
Сам Пушкин никогда не заходил так далеко в своих дружеских беседах с императорским семейством.
Трибунал огласил приговор 19 февраля: смертная казнь через повешение для Дантеса и Данзаса, формально – то же самое наказание и для Пушкина. Приговор вместе с записью слушаний был, как положено, передан в гвардию для исполнения[85].
Александр Тургенев – Прасковье Осиповой,
Петербург, 24 февраля 1837 года
«Наталья Николаевна 16 февраля уехала… Я видел ее накануне отъезда и простился с нею. Здоровье ее не так дурно; силы душевные также возвращаются. С другой сестрою[86], кажется, она простилась, а тетка высказала ей все, что чувствовала она в ответ на ее слова, что «она прощает Пушкину».
Примерно 20 февраля Бенкендорф написал сам себе записку– «для памяти»: «Некто Тибо, друг Россети, служащий в Главном штабе, не он ли написал гадости о Пушкине?» Тогда же он спросил у Дантеса адрес учителя, некогда преподававшего ему русский язык, – уловка для получения образца почерка кавалергарда на кириллице, чтобы сверить с почерком на «дипломах». Чтобы разыскать своего учителя, Дантес обратился к бывшему слуге Отто фон Брей-Штейнбурга, и тот написал адрес некоего «Висковскова» на листке бумаги. Правда, даже если бы Дантес написал слова сам, это бы ничего не прояснило – мы уже знаем, что второй лист, тот, к которому прилагались «дипломы», был составлен кем-то, кто знал русский алфавит всю жизнь. Запросы относительно «некоего Тибо» тоже никуда не привели. Агенты Бенкендорфа сообщили, что никто под этим именем не работал в Генеральном штабе, хотя два Тибо, оба титулярные советники, работали на почте. У этих двух честных граждан должным образом взяли образцы почерка, и оба они оказались ни при чем. И это был конец делу, по крайней мере судя по тому, что осталось в тонкой папке в архиве Третьего отделения под названием «Об анонимных письмах, посланных Пушкину».
Ознакомительная версия.