Колеса выстукивали: ты - вы, ты - вы... Ах, да чепуха это!
На постном масле. Живи и радуйся жизни, лейтенант Глушков, он же Петенька. Радуйся! И я сказал:
- Ниночка, подъем! Скоро завтрак. Подрубаем?
Захныкал мальчик. Нина развела руками - дескать, ничего не попишешь, прошу извинить - и скрылась за плащ-палаткой.
А меня вдруг - как солнечный луч толщу воды - пронизало предчувствие счастья: будет оно у меня когда-нибудь, то самое, что называют личным. Будет! Хотелось задержать, продлить это мгновение. Но мгновение уходило, и предчувствие счастья вытекало вз меня, как кровь из раны. И все ж такп до конца не вытекло, что-то осталось на донышке.
За завтраком мы сиделп рядом с Ниной, она кормила сыпа солдатской "шрапнелью" - ложку себе, две ему, - и я невзначай касался ее руки. Гоша то капризничал, то подлизывался к матери - симпатичный чертенок, рожица измазана кашей. Мне каша не шла в глотку, ел насильно, давился, запивал чаем. И в задумчивости оттягивал кожу на шее, у подбородка. Так, гениальные мыслп:
когда-то настанет конец этому пути, собственно, он все время кончается, с каждым городом, с каждой деревней, с каждым километром - и никак не кончится, но потом наступит настоящий конец, когда мы покинем теплушки. И начнется другой путь, а за ним иной, и еще иной, и так далее. Гениально? Записать в блокнотик?
После завтрака Колбаковский рассказывал Гоше сказку про волка и семерых козлят в вольной трактовке ("Волк - он знаешь, какой гад, тот же фашист. Фашист с автоматом, а волк с вострыми зубами..."), мальчишка льнул к нему, старшина старался еше пуще, гримасничал, таращил глаза, блеял, шипел и рычал - изображал в лицах. Кто бы мог подозревать у старшины такие таланты!
Мы остались с Ниной за столом: молчали, слушали художественное слово старшины Колбаковского. И внезапно рассмеялись: оба совершенно одинаково подперли подбородок рукой, вроде бы закручинились. Колбаковский недоуменно глянул на нас, ибо мы засмеялись в весьма неподходящем месте - волк начал заглатывать бедных козликов. Старшина в неудовольствии пожевал губу, однако сказку продолжил.
Напротив нас восседал ефрейтор Свиридов, небрежно перелистывал старые, оборванные по краям газеты. Присевшему парторгу Миколе Спмоненко с той же артистической небрежностью объяснил:
- Повышаю уровень, расширяю кругозор.
- Зер гут, - сказал Симонеико. - Но чего ж музыку забросил?
Песни не играешь - и чего-то не хватает.
Точно: чего-то недостает без свпрпдовскпх танго. Привыкли к ним. Ефрейтор Свиридов кинул на Нину томный взор и сказал:
- На музыку, товарищ парторг, настроение отсутствует. Повлекло на политику...
Колбаковский кончил сказку и сиганул в другую область - рассказывал о некоем своем сослуживце:
- Звали его Никита Иваныч, толстый - во, бочка, рожа - во, зрелый помидор, - словом, здоровяк несусветный. А почитал себя за больного, все болсстп-хворостп выискивал, едри твою корень!
И у себя выискивал, и у посторонних. Когда у себя находил - горевал, ежели у людей - радовался. Он и знакомых своих различал по по именам-фамилиям, а по болезням. "Ага, это язвенник...
У этого почки больные... А это тот, у которого грыжа..." Хо-хо!
Старшинский смех не поддержал никто. Кроме Гоши, засмеявшегося тонко, визжаще. Будто понял что-то, чертенок. Ефрейтор Свиридов тягуче, со значением произнес:
- Вот, значит, как все это раскладывается на сегодняшний день...
А я подумал о своей носоглотке. Во время сна она пересыхает зверски, когда говорю, голос садится, длинные речи не для меня.
Диагноз - хронический катар. Это бывает у лекторов, учителей, вообще у говорунов. Но я-то к ним не принадлежу, а все равно катар. Обидно. За что, граждане? Сослуживец Колбаковского звал бы меня примерно так: "Это который с хроническим катаром носоглотки..."
Вадик Нестеров и Яша Востриков начали что-то рисовать Гоше на тетрадном листе, а мы с Ниной, не сговариваясь, разом встали и отошли к двери. Стояли, облокотясь о бревно, и смотрели, как убегает назад соседняя колея. Я курил. Нина щурилась, может быть, от сносимого на нее папиросного дыма. Я сказал: "Извини.
Нина" - и выбросил папиросу. Она улыбнулась, то ли отрицательно, то лп утвердительно покачала головой. Я спросил:
- О чем задумалась?
- Да так, ни о чем... - И после паузы: - Неправда, задумалась я вот о чем... Сколько сейчас болтают кумушки, да и не только они! Такой-то де фронтовик привез из Австрии чемодан иголок, спекульнул, миллион заработал. На такой-то станции танкисты с платформы навели свою пушку на пивной ларек: угощай пас бесплатно, а то разнесем. Там-то взяли в теплушку девушку, а после, надругавшись, выбросили на перегоне. И прочее...
- Что за гадость! - вскипел я. - Да это поклеп! И ты. комсомолка, повторяешь...
- Гадость. Поклеп. Я сама еду с вамп и вижу, что к чему.
А повторяю я потому, что меня поражает: как можно к тому великому, что свершила паша армия, приплетать такие слухи, клевету такую возводить! И кто этим занимается? Добро б еще граги, а то ведь наши, доморощенные сплетники!
- Извини. - сказал я, продолжая кипеть. - Ты. конечно, вправе повторять, хотя и из твоих уст слушать противно. Пойми, ведь я представитель этой армии, каково мне слышать? Ты правильно все оцениваешь. Но эти болтуны, сеятели слушков... Передавил бы их! К сожалению, они живучи, канальи.
- Откуда они берутся?
- Их питательная среда - мещанство. Мещанина издавна отличает почти физиологическая страсть к сплетне, к дурной сенсации. А-а, ну их к ляду!
- От этого так не отмахнешься, - сказала Нина. - Да, это мещанская стихия. Но откуда берутся советские мещане? А они есть!
М-да. Советские мещане. Они существуют. Действительно, не отмахнешься. Моей категоричности поубавилось. Я промямлил:
- Завершим все войны и начнем разбираться. У нас не только эта проблема, поднакопилось всего...
- Надо разобраться, - сказала Нипа с уверенностью, которая будто перешла от меня к ней.
За нашими спинами разговаривали солдаты, смеялись, и Гоша смеялся, визжал как поросенок. Перед нами проносились деревеньки, полустанки, речки, озерца, опушки, буераки. И меня наполняло ощущение нескончаемости жизни и нескоычаемости Земли - словно она не шарик, который мечтал облететь Валерий Чкалов, а нечто беспредельное, как вселенная. Это ощущение боролось с мыслью: нет, Земля мала, людям на ней тесно, однако лучше в тесноте, да не в обиде, чем истреблять друг друга, истребиться человечеству проще пареной репы. И мысль росла быстрей ощущения, обгоняя его и подавляя.
Вообще мысли мои в это утро как-то скакали: от предчувствия счастья к носоглотке, от мещан к тому, чтобы сделать войну с японцами последней на планете, и затем снова к будничному - славно бы искупаться в речке пли озере, если б поезд остановился вблизи водоема.