В Толином письме 1994 года, от середины декабря, говорится и об этом, а также о наших взаимоотношениях. Поскольку Эдуард спешит, а Мартти в России уже не бывает, мы с Толей в свою очередь нашли друг друга: «Дорогой Ханну. Писал тебе письмо, а ты вдруг позвонил. Мне было хорошо поговорить с тобой. Уже в нашем телефонном разговоре я тебе все рассказал, а теперь это мое письмо отражает в первую очередь мое эмоциональное настроение. В Москве в эти дни очень холодно, много снегу. Настроение и у меня, и у многих других не очень веселое. Налицо разнузданный капитализм, кражи, обманы, недисциплинированность и полное отсутствие идеалов. Семейного идеала у нас не было, а коллективный идеал был утрачен. Теперь мы живем для себя — пытаемся жить. Без более серьезных целей, нравственных устремлений, без любви».
Неужели слово «любовь» подводит Толю к описанию истории своего развода? Новое время предоставляет новые возможности, юная жена получает другую работу и благодаря этому знакомится со своими сверстниками, которые начинают интересовать больше, чем дом. Пожилому мужу это не нравится, он кричит и раздражается, хотя знает, что своими криками лишь усугубляет ситуацию, делает глупости, но что он может с собой поделать. А затем сказка прочитана до конца. И эту книгу больше никогда не откроют.
Молодая жена переезжает, и Толя остается с сыном жить в квартире, в которой раньше жила и его мать. Толину мать я хорошо помню. Это была все время вздыхающая, тихая, симпатичная старушка, которая заваривала хороший крепкий чай. И затем уходила в кухню дремать на табуретке, чтобы дать гостям поговорить в покое гостиной.
Но и у Толиной матери была жизнь — и какая! Толя родился во время войны и рос сначала в Москве, затем у дяди в Монголии. Долгое время он считал мужа матери своим отцом, пока после его смерти мать наконец не рассказала, что Толиным биологическим отцом был один болгарский партизан, которого мать встретила во время войны. Позднее Толя часто ездил в Болгарию, и все оказалось правдой: отец-партизан был схвачен и убит, но в родной деревне ему поставили памятник, и в тех краях нашлись родственники. Так у Толи наконец-то появилась какая-то точка опоры, и благодаря этому нашелся дополнительный ключ к разгадке самого себя: почему я именно такой, а не этакий?
Когда Толя излил на бумагу свои первые заботы и печали, тон повествования все-таки немного изменился:
«А вообще не все у нас все-таки трагично. У меня есть сын, который вносит в мою жизнь больше радости, чем горя. Я очень люблю его и радуюсь каждой его удаче и даже каждому поражению (неудачи детства учат и потому полезны). Конечно, он еще очень мал и во многих вещах ничего не понимает. И так, без сомнения, лучше. А я боюсь за его будущее и взросление, когда ему, а не мне, придется начать жить самому».
Толя говорит, я слышу его голос, когда он говорит со своим знакомым, этим финном господином Мякеля. Каким задумчивым может быть отец в роли воспитателя. Но Толя был и остается таким — озабоченным родителем, который не всегда знает, что делать; отцовские философствования, наверное, не всегда заменяют материнское тепло и чутье. Но если матери по существу уже нет, приходится полагаться на самого себя в качестве замены.
Вокруг были и другие примеры, через Эдуарда — большая семья, к которой Толя и Юрий принадлежали неотъемлемой частью. А к большой семье примыкали и еще люди, в том числе целитель Столбун, и, наконец, мы в Финляндии, за границей. Ибо эта граница все легче открывалась и для Толи.
В конце письма появляются и новые тона:
«Вот, Ханну, все, что я хотел тебе рассказать. Прости, что гружу тебя таким. Но я не мог не рассказать тебе о своих делах. Но теперь прошу утвердить меня одним из мушкетеров. Еще и потому, что там, наверное, сейчас вакансия Мартти Нарвы пока не занята И ведь мушкетеров у А. Дюма четыре».
Мы, три финских мушкетера — Антти Туури, Мартти Нарва и я, тогда тесно держались заодно, но перемены мест работ у Маси начали отнимать его у нас. Ээту тоже входил в компанию, уже как четвертый, когда мы были в России. А затем появился еще и Толя. Чем больше, тем лучше. Книгу Дюма можно в этой части переписать заново. Настоящих друзей у человека никогда не бывает слишком много.
5
Москва была Москвой, самой собою, зажатой в лапах самого что ни на есть хамского коммунизма. Только во времена Горбачева (своего рода Лжедмитрием был и он, хотя, по мнению самого Успенского, из «настоящих») она начала понемногу процветать. Снова Потемкин. Общую серость прикрывали. Сначала ее завешивали веселенькими декорациями из дешевого барахла. Азиатская дикость облеклась в мирское, в первую очередь завалив американским хламом крошечные киоски на углах улиц. Блошиные рынки вдруг возникли повсюду, даже в нижних холлах футбольных стадионов: тысячи людей продавали друг другу барахло. Даже на улицах люди торговали чем угодно, от варежек до котят, чтобы выручить деньги. Товары продавались в магазинах совершенно открыто, а более редкие можно было за большие деньги купить в крайнем случае с черного хода.
Горбачевский запрет на продажу спиртного тоже можно было отменить с помощью денег. Мы, мушкетеры, то есть Антти, Маси и я, были вместе в Москве, и нас обуяла жажда. В гостинице я сообщил официантке о небольшой озабоченности Маси Ларвы по поводу возможной сухости ланча; ведь алкоголь по новому закону можно было достать только после двух… Официантка выслушала и уладила этот вопрос, получив несколько купюр; она провела нас в уголок зала, задернула занавески, превратила его в кабинет, частное пространство, и подала все «легально».
Маси тогда еще работал в «Нокиа», позднее в «Амере». Его юмор действовал и на русских, даже в переводе. Веселая, окрыленная словами и хоккеем жизнь отгудела свое. Затем жизнь Маси изменилась, да и «Амер» исчез. С большими сигарами было покончено. Маси любил поболтать, его остроты повторяли: «Пошлость, но в стиль укладывается!» Каким только фразам мы у него не научились! Последний раз я видел Маси в «Элите», когда обедал там в конце лета 2003-го. Маси сидел в одиночестве, смотрел перед собой куда-то вдаль и со стаканом в руке, может быть, размышлял о своей минувшей жизни. Я не спросил, как он себя чувствует, когда подошел поздороваться и перекинуться парой слов, но предполагал спросить. А у меня все шло на тот момент к лучшему: новая жизнь была конкретной реальностью. Я тогда совсем не знал, что ждет впереди, но верил в лучшее. И когда поворот в моей жизни действительно произошел, Маси был уже далеко. Он наверняка понимал, что умрет, потому что рак лечили, и лечили, и лечили. Маси вдруг прямо заговорил об этом в «Элите», уже медленным и охрипшим голосом, тем не менее со слабой улыбкой. И очень скоро он окончательно покинул этот мир.